Пожалуйста, включите поддержку JavaScript!!!
Средняя Азия-88

Автор - Соломатин Артемий, Москва

Средняя Азия-88

Бухара - Ташкент - Андижан - Фрунзе - Иссык-Куль - Алма-Ата

1988 год

1. Поезд

В азиатскую экспедицию стоит съездить хотя бы ради этой четырехсуточной железнодорожной экскурсии через полстраны и обратно. Даже если просто приехать куда-нибудь в Алма-Ату на поезде и отбыть в Москву в тот же день, у вас уже останутся незабываемые впечатления, которые сильно изменят ваши представления и о стране, в которой вы проживаете, и о населяющих ее людях.

Впрочем, сначала, пока поезд пересекает Среднерусскую равнину, все выглядит вполне обыденно и ничем не отличается от привычной для москвича поездки летом на Черное море. Или в Ленинград на выходные. Или, например, в деревню к дальним родственникам жены.

Все резко меняется после того, как в Саратове поезд с неспешным стуком переползает через Волгу по длиннейшему многосекционному мосту. Этот мост — знак и граница, разделяющий два мира. Стоит лишь последним вагонами прогрохотать по его гулким фермам, как сразу же по вагонной трансляции всего поезда начинают звучать среднеазиатские напевы, заунывные звуки, лишенные привычного нотного ряда, трудновоспринимаемые и невоспроизводимые. Поездная бригада, сплошь состоящая из лиц коренной национальности, совершенно меняет свой стиль поведения и способ общения, теперь они чувствуют себя дома, на своей исконной территории, и все белые люди — лишь гости. Уж не знаю, отчего именно Волга (а, скажем, не граница с Казахстаном) выбрана таким рубежом. То ли проводники столь сильны в географии, что знают границу между Европой и Азией, то ли это негласное распоряжение железнодорожной администрации, а более вероятно — просто изменившийся характер пейзажа за окном заставляет узбекских проводников почувствовать: это уже не страна урусов и медведей, это уже страна чуреков и верблюдов.

Ибо после Волги начинается степь, однообразная, высохшая и плоская, и даже первая станция после Саратова называется так символично — "Золотая Степь". И дальше надо распрощаться с надеждой увидеть хоть что-нибудь зеленое, дальше все будет также однообразно, сухо и плоско, и чем дальше, тем хуже. Просто вслушайтесь в эту цепочку названий: Баскунчак... Харабали... Кульсары... Саксаульская... Макат.. Бейнеу... Не знаю, как для вас, а для меня эти названия — музыка, просто музыка... Музыка непривычная и утомительная в своей сонной оцепенелости, музыка нескончаемых выжженных такыров с редкими островками высохших травинок, музыка пыльного ветра над ними и идеально ровного пустого горизонта на много километров, никак не омраченного результатами человеческой деятельности. Пространства — неизмеримые! Вы когда-нибудь задумывались о размерах государства Казахстан? Конечно, умом-то понятно про Францию-Данию-Норвегию вместе взятые (а я так думаю, что и весь Евросоюз целиком), но когда видишь это воочию — совсем иное восприятие. Выглядываешь утром из окна и видишь однообразную плоскую степь, лишь изредка утыканную какими-то убогими палками в местах человеческих поселений. Едешь себе целый день, изнывая от жары и безделья, вяло поддерживая болтовню с соратниками по экспедиции, потом переживаешь жаркую удушливую ночь, утром выглядываешь в окно, и снова видишь такую же однообразную плоскую степь. И снова едешь целый день, изнывая все больше и больше, и все сильнее скучая в этой жаре по московскому пиву, а потом еще одна такая же душная ночь, и после нее снова выглядываешь из окна, и — да, вы догадались — все та же однообразная плоская степь! Двое суток — и ни малейшей перемены в пейзаже. И хочется уважительно сказать "Дааа..."

Я помню остановку на станции Бейнеу, посреди Казахского мелкосопочника, развилка на Мангышлак. Растрескавшийся асфальт на полузанесенной песком платформе, несколько безжизненных деревьев без листвы, к одному из которых привязан меланхолический верблюд, что-то пережевывающий с монотонными кругообразными движениями карикатурных губ. Глаза полузакрыты мохнатенькими ресницами, под песчаным ветром трепещет коричневый верблюжий воротник и меховой хохолок на голове. Вдоль платформы неторопливо перемещаются несколько аборигенов. Мы с Главным вылезли из вагона посмотреть на климат воочию и подышать азиатским воздухом. Высунулись наружу — и сразу смесь ассоциаций. Тут и парилка Ржевских бань, и электросушилка в пионерлагере Тараканово, и какая-то виденная мною в детстве авария в московском метро, когда у поезда заклинило тормозные колодки, колеса раскалились и откуда-то из-под вагона шел металлический жар. Пожалуй, насчет вагона была самая сильная ассоциация, у меня даже промелькнуло в голове "с нашим вагоном что-то не в порядке", и лишь затем понял — с ним-то все в порядке, просто полуденным казахстанским солнцем он нагрет до того, что к нему невозможно прикоснуться, и высунувшись из передней двери вагона можно увидеть его заднюю дверь уже в дрожащих извивах раскаленного восходящего воздуха. Переглядываясь и прищуриваясь, мы неторопливо прогулялись вдоль путей, тщательно скрывая друг от друга растерянность. Потом сдуру попытались присесть на рельсы запасного пути — и мгновенно вскочили с визгом негодования, шипя обожженными задницами. Рельсы были нагреты просто нестерпимо. В воздухе бурлила какая-то мелкая песчаная взвесь, скрадывая очертания предметов, лишая их тени и придавая всему окружающему желтоватый оттенок, почти как галогенные фары в тумане. Серо-желтый горизонт терялся в подвижных слоях все той же взвеси. Несколько удивленный отсутствием резко очерченных теней от предметов, я поднял голову в поисках солнца — и вместо ожидаемого раскаленного пятна на выцветшем небе увидел тусклый диск, которые едва просвечивал через извивающиеся коричневые лохмотья, которые с огромной скоростью проносились над головой на большой высоте. Похоже, там, наверху, ветер был на порядок сильнее, чем возле поверхности, и тучи песка и пыли, поднятые им, устремляясь из Казахстана в сторону Каспия, отделяли пустыню от ослепительного солнца стремительной полупрозрачной пеленой-завесой. Угнетающая картина.

Если взглянуть не географическую карту, нетрудно видеть, что существуют две железные дороги, ведущие из Центральной России в Среднюю Азию и пересекающие Казахстан по диагонали — Северная и Южная. Северная идет через Актюбинск, северный берег Арала и далее вдоль Сырдарьи. Южная — через Гурьев, южный берег Арала и далее вдоль Амударьи. Обе интересны по-своему. Южная — тем, что пересекает плато Устюрт, и в один из дней из окна можно увидеть это угрюмое нагромождение безжизненных каменистых обрывов, вдруг вырастающих посреди ровной как стол степи, преследующих поезд своими суровыми изломами, и так же неожиданно исчезающими из поля зрения. И еще, пожалуй, тем, что дорога вдоль Амударьи, построенная еще при царе-батюшке, все-таки более обжита, и проходя южнее Арала по границе Туркмении и Узбекистана, захватывает территорию Хивинского оазиса.

Северная же дорога, достроенная только в 70-е годы, до сих пор воспринимается как совершенно чуждая стальная нитка посреди непрерывных песков и такыров. Полупустынные и пустынные пейзажи вокруг монотонны необычайно, и в течение нескольких часов глазу бывает просто не за что зацепиться. И в наше время на многих участках дорога остается однопутной, и поезд ползет по ней убийственно медленно, лениво перестукивая на стыках и переваливаясь с боку на бок по криво проложенным, пляшущим рельсам. Удивительное дело, но эта дорога, проложенная по совершенно плоской однообразной поверхности, тем не менее изрядно петляет в разные стороны, так что то и дело из окна поезда можно одновременно увидеть и тепловоз, и последний вагон. Почему нельзя было проложить через пустыню совершенно прямую и короткую магистраль — перед этим вопросом мой инженерный разум пасует.

Следующий абзац будет невеселым, почти траурным пятном на общем повествовательном фоне. Речь пойдет о Приаралье и Каракалпакии. И дело даже не в угнетающем пейзаже высохших мелководных заливов, покрытых до горизонта грязно-белой солью, и не в брошенных посреди пуcтыни полуистлевших и проржавевших до дыр остатков лодок и катеров. Нет, дело — в людях, которые до сих пор еще как-то умудрялись населять эти места, полностью забытые Аллахом и советской властью, несмотря на то, что населять их просто физически невозможно. Честно говоря, когда мы смотрели, тоскливо пригорюнившись, на каракалпакских ммм... (женщин? нет... теток? тем более нет... старушек-подростков? может, так будет правильнее...), которые пытались продать пассажирам поезда уж и не помню что, я ловил себя на том, что просто не могу понять, как эта народность в принципе может размножаться. Вот ставил я себя мысленно на место новобрачного каракалпака, прикидывал и так и этак — ну нет, никой возможности, никакой надежды и никаких побудительных мотивов. Все как одна, набор обуглившихся тощих щепок — просто ожившие сгорбленные мумии карликов, состарившиеся еще не родившись, высохшие лица без мимики, неживые глаза, черные беззубые рты с двумя-тремя железками-резцами. Руки в запястье толщиной с два моих пальца. Кажется, плюнь в живот — она переломится пополам и рассыпется. Возраст определить невозможно, но даже у совсем маленьких (наверное, все-таки детей) на лицах уже печать этой засушенности на корню, уже лежит неожиданная сетка неподвижных морщин. Толстые сытые господа и товарищи иногда составляют пафосные списки прегрешений цивилизации, включая в него истребление американских индейцев и австралийских аборигенов, спаивание ненцев, эскимосов и маори, работорговлю в Экваториальной Африке и апартеид в ЮАР. Я бы предложил господам включить в этот скорбный список вымирающий народ со смешным названием "каракалпаки", где-нибудь между истреблением ацтеков и спаиванием чукчей. Не знаю уж, кто в этом виноват, то ли долговременные гримасы климата, то ли воля политического и хозяйственного руководства, бросившего все силы Средней Азии на выращивание хлопка (и как следствие, все воды обоих среднеазиатских рек — на орошение полей, а не на сток в Арал) — но факт остается фактом: море катастрофически высыхает, а окрестное население катастрофически вырождается и вымирает. Оба процесса, похоже, необратимы... Иллюстрацией безысходности может служить пиво "Жигулевское" производства Нукусского завода (Нукус — административный центр Каракалпакии). Мутная буро-зеленая жидкость с лохматым осадком на дне бутылки, отвратно-кисло-соленая, не образующая пены и почти лишенная градусов...

Как только поезд покидает российскую территорию, все вагоны (а особенно плацкартные) переполняются несметными толпами "левых" пассажиров, которые ведут себя точно так же, как и законные, настоящие пассажиры. При этом такое понятие, как "право пассажира занимать место согласно приобретенному билету" с трудом находит себе дорогу в сознании обитателей плацкартных вагонов. И если попасть в чужое купе "левому" пассажиру, нагруженному какими-то тюками, вьюками и пестрыми узлами, все-таки затруднительно (например, члены азиатской экспедиции могут его оттуда выкинуть пинками), то уж в плацкартном-то вагоне такой "левак", увидев любое свободное место, плюхается туда вместе со всеми своими пыльными пожитками, и изгнать его оттуда весьма затруднительно. Можно стоять рядом с ним часами и нудно гундосить, что это твое место, и что у тебя есть на него билет; можно позвать проводника, и он будет долго гортанить с "леваком" на родном наречии, а потом скажет "Щас разберемс, слющь..", и исчезнет навсегда; можно угрожать и грозить пальцем — но пока ты не схватишь "левака" за шиворот и не вытащишь его со спального места, он будет валяться там, как у себя дома, полностью игнорируя законного владельца этого места. Припоминаю, как на обратном пути мы с Главным чуть ли не сутки лежали неподвижно на своих плацкартных верхних полках, оберегая свою скудную собственность. Стараясь не делать лишних движений, усыпив голод, жажду и растранжирив все запасы пота, лежать тихим трупом на верхней полке и час за часом глазеть на проползающую мимо степь, подставляя лицо напору горячего воздуха через щель приоткрытого окна. Это совсем не вяжется с нашим, полу-европейским представлении о жизни как цепочке событий и череде осуществленных желаний, однако вполне соответствует азиатскому представлению о жизни как неизменному несуетному состоянию. Впрочем, что я вас убеждаю? — полежите трое суток на верхней полке плацкарта Алма-Ата – Москва, и Ваши представления о мире изменятся.

Меж тем сообщество "левых" пассажиров живет своей интересной и самодостаточной жизнью, превращая вагон в свой дом на колесах, наполненный их собственными уютными привычками. Они умудряются прямо в поезде варить плов, используя для этого горячую воду из "титана" (и будьте уверены — угостят вас обязательно), они сидят, на ходу свесив ноги вниз сквозь проемы распахнутых тамбурных дверей и меланхолически дымят своими любимыми "косяками", а некоторые отчаянные умудряются выскочить из первого вагона ползущего петлей поезда, на бегу поймать ушастого пустынного ежика, и успеть впрыгнуть на ходу в последний вагон, и потом ходить по всем вагонам с этим ежиком, в сопровождении целой толпы восторженных детишек разных национальностей.

И для полноты картины добавлю в повествование армянина Аркашу лет двадцати восьми. Этот Аркаша, житель Душанбе, стал нашим попутчиком по купе от Гурьева до самой Бухары. По роду занятий Аркаши был фотограф, по способу заработка денег непонятно кто, а по жизни — потенциальный покупатель домика в курортной зоне на озере Иссык-Куль стоимостью семь с половиной тысяч рублей. Аркаша встретил нас в тот период его жизни, когда из потребных тысяч у него уже скопилось четыре, и динамика его жизни состояла в приведении этих двух сумм к равенству. Мы проявляли к нему живейший интерес как к реальному носителю сведений о Средней Азии, и расспрашивали непрерывно о том о сём. Аркаша с удовольствием выдавал на-гора занятные азиатские байки и рисовал колоритные картины, и кого в них только не было! И душанбинские анашисты, обкуренные до потери гибкости в членах. И замкнутый мирок бухарских евреев, людей с лоснящимися лицами и масляными глазами, непохожих ни на евреев, ни на узбеков. И маленькие чайханы, "махалля", в которые не пускают никого, кроме почтенных аксакалов этого квартала (годом позже нам довелось побывать в такой чайхане в городе Каттакурган). И знаменитые бухарские перепелиные бои, когда собравшиеся в чайхане аксакалы одной рукой держат пиалу с зеленым чаем (а вы думали — "змием"?), а на кисть другой руки надет шелковый мешочек с завязками вокруг запястья, и внутри мешочка постоянно происходит какое-то шуршание, бурление и шевеление, и то один, то другой аксакал время от времени развязывает свой мешочек и дует туда чайными брызгами, как домохозяйка при глажке белья. А затем двое аксакалов одновременно раскрывают свои мешки, и оттуда выскакивают боевые перепела — с зашкаленной от резкой смены освещения нервной системой, разозленные многократными щипками твердых аксакальских пальцев и одурманенные чайной взвесью — и, едва разглядев себе подобного, бросаются друг на друга. Злобный клекот и хаотическое хлопанье крыльев, пух и перьевая взвесь в воздухе, безостановочные исступленные удары под неожиданно азартные возгласы аксакалов, еще минуту назад казавшихся оцепеневшими коричневыми мумиями. Бой безжалостный и безостановочный, а после появления первой крови перепела вообще приходят в неистовство и схватка часто кончается тем, что проигравший оказывается заклеванным насмерть, превращаясь в смятую окровавленную тушку.

Много чего еще мог бы рассказать Аркаша, если б его не тянуло с такой непреодолимой силой в соседнее купе к трем учительницам славянского вида, ехавшим в Душанбе. Впрочем, эта сюжетная линия (кстати, с тупиковым концом) уже не входит в рамки моего повествования. Вместо нее, оставаясь в рамках, приведу характерный диалог.

— Аркаш, а вот в Душанбе летом жарко, да?

— Жярко?... Ну бивает жярко...

— Ну а как жарко? Терпеть-то можно?

— Как жярко? Когда бивает — ошень жярко, когда — не ошень... Терпим, слюшь...

— Ну это сколько градусов?

— Э, всякие эти градусы-мадусы... Радио, слюшь, говорит там: тридцать пять градусов... Или там говорит: сорок градусов... А люди же чувствуют, да? Думаешь, люди глюпий, да? Хе, люди не глюпий, у всех есть градусник! И если все уже чувствуют — жярко, да? — все смотрят на градусник. И видят пятьдесят там градус, да? Или там пятьдесят два... И уже все понимают — жярко! Ночь спать нельзя. Простыню берешь, да, мокрую, около кровать вешаешь, и лежишь.... Простыня высохла — всё, слюшь, дышать нельзя! Опять мочишь — опять спишь... Жарко, да... А радио там говорит тридцать пять! Ха!

Мы с Главным сидели, притихшие и задумчивые от полученных утешительных сведений. За окном под неторопливый колесный стук проплывала раскаленная высохшая степь с запахом прогретой пыли и тепловозного дыма.

2. Бухара

Высадка в Бухаре. Раннее утро, воздух еще прозрачен и чист, еще не дрожат в нем знойные раскаленные потоки, смещающие изображение вниз и вверх. Мы оглядываемся, принюхиваемся, вживаемся в этот неизведанный мир, к которому трое суток подряд готовили нас заунывные мелодии вагонной радиотрансляции. На перроне гортанные крики, золотозубый хохот во весь рот, сутолока и толчея прибывших и встречающих. Мы с Главным смотрим на эту толпу во все глаза, выискивая белые лица и пытаясь определить их процентное соотношение в толпе — к чему тут готовиться, чего можно ожидать? Невольно выхватываем взглядом приметы азиатской экзотики — грустного равнодушного ослика, неподвижно стоящего где-то возле пакгаузов и лишь изредка трогательно шевелящего ушами по сторонам мохнатенькой челки; здоровущих широченных теток, блестящих переливчатыми узорами одежды, какими-то немыслимыми наслоениями халатов, платков и косынок, начисто подрывающих мои представления о вкусе и чувстве меры, обутые в эти свои канонические галоши на босу ногу с пронзительно-малиновой подкладкой, с сотрясением почвы переставляющие свои несдвигаемые тумбообразные ноги в полубольничных-полупижамных шароварах; ветхие дедушки, давно уже и безвозвратно сломанные в пояснице пополам, с опорой на редкостно суковатые, выбеленные дочиста временем и солнцем посохи, с прозрачными седыми бородами, лицами — коричневыми масками сморщенной кожи, со слезящимися темными щелями-глазами под грязной тюбетейкой со следами когда-то бывшего орнамента, казалось, приросшей к дрожащей лысой голове, в халатах, давно уже лишенных цвета, возраста и формы, и сохраняющих лишь запах (уверяю вас — неприятный).

Затем, когда поток пассажиров схлынул, мы остались на перроне среди велосипедных деталей, запчастей, рюкзаков и гаечных ключей, такие чуждые в своем диссонансе со Средней Азией, что и поверить невозможно было в успешный исход нашего предприятия. Впрочем, уже тогда по опыту знали — главное преодолеть себя в первый миг и не опускать руки перед этим диссонансом, а потом приспособимся, вольемся и интегрируемся, станем естественной и неотъемлемой частью.

А пока — ежеминутно поглядываем на солнце, все неотвратимо вползающее по небосклону все выше. В обоих нас живет на уровне генетической памяти прошлогодний калмыцкий кошмар, который не вытравить ничем, и мы ревниво отслеживаем каждое, пусть кажущееся, изменение температуры, пытаясь представить, насколько тут будет жарко днем.

Вокруг постепенно собирается толпа из нескольких человек, стоящих в двух-трех метрах и с интересом наблюдающих за нашими манипуляциями по сборке полугоночных зверей, совершенно невиданных в здешних краях. Эти люди показывают на нас пальцами, что-то громко обсуждают между собой по-узбекски, и снова бесцеремонно таращатся на нас и наши вещи. Вот и началось наше вживание в действительность, Артем Викторович . Будь мы в Москве, вполне уместно было бы заявить: “Что вылупились, уроды?! Зоопарк вам тут что ли?!” Но это не Москва, и надо учить чужие правила игры, и привыкать играть по этим правилам. Тем более что люди эти явно дружелюбны и приветливы, и лишь общепринятой моделью поведения отличаются от нас. Чем быстрее мы научимся принимать эту модель без раздражения, тем лучше.

Все то же самое, только еще быстрее меня, понимает и Главный. Пара дружеских перемигиваний, улыбок, “Ключ семейный подай!” — и мы уже почти друзья с этими аборигенами, перекидываемся приветливыми репликами. Всех их интересует вопрос “Сколько вам за это платят?”

О-ооо! — смеется Главный, — Во! — и проводит себе пальцем по шее. “До фига”. Ну и правильно, если б сказали, что мы ездим по своей воле да еще и на свои же деньги — с нами тут вообще никто бы разговаривать не стал, как с людьми пустыми и никчемными. Это несомненно. Один из пунктов устава этого чужого монастыря.

Наконец, звери собраны, оседланы о опробованы в деле теми осторожными движениями ног, которые и может понять только человек, когда-либо в жизни вытягивавший манеткой задний суппорт с меньшей звездочки на бОльшую. Миг тревожной неопределенности, и ощущение предстоящей боли в .. м-ммм… межножии, если она вдруг сорвется, и — о-оо! — облегчение и благодарность верной технике, когда она наконец-то взялась и встала! И тянет, тянет, тянет. И можно даже привстать пару раз “танцовщицей”, поразив воображение аборигенов и давая им пищу для пересудов до конца дня.

…Из всего многообразия торговли на привокзальной площади самыми безопасными показались нам чебуреки — единственное, что вызывало ассоциации с привычной нам едой. Съели штук по семь и вроде бы почувствовали себя готовыми к покорению Азии.

Ремарка. Текст это пишу я более для себя, нежели для читателя, поэтому стараюсь максимально честно припомнить самое запоминающееся. Так вот, пока мы еще не выехали с привокзальной площади, упоминаю справедливости ради: привокзальный сортир. Ежедневная жара 40 градусов. Привокзальный сортир. Это — ад на Земле. Не сомневаясь в безграничной изобретательности Князя мира сего, я тем не менее уверен, что и в потусторонней своей вотчине ему не удастся воспроизвести что-либо более ужасающее по части сортиров. Слов человеческого языка для этого нет. И сегодня, спустя 12 лет, я, припомнив и написав эти строки, потерял всяческий аппетит до завтрашнего утра.

Все, проехали. Мы покидаем привокзальную площадь под ласковый треск собачек заднего колеса на холостом ходу.

Строго говоря, железнодорожный вокзал расположен не в самой Бухаре, а в городке Каган, в 12 километрах от Бухары. И путь этот проходил лично у меня под знаком малодушных сомнений. Сомнения были такие — ни много ни мало — а стоило ли вообще затевать эту азиатскую экспедицию? Уже километров через пять повторились до боли знакомые калмыцкие ощущения годичной давности — такая же дикая жара, раскаленное марево над потрескавшимся асфальтом, потерявший краски выжженный пейзаж. Противный надоедливый пот отовсюду — стекает из-под кепки и разъедает глаза, насквозь пропитывает майку, мокрые ладони скользят по рогам руля. Организм расписывается в своей несостоятельности на стезе терморегуляции. Я неспешно катил за Главным и подумывал, что, пожалуй, вполне уместно было бы скатать в Бухару, поглазеть на раскаленные достопримечательности, потом вернуться обратно на вокзал, купить билет, и уехать себе спокойненько в Москву. Ну невозможно же это терпеть, это не для моих скромных сил!

Впереди, однако, призывно маячил заметный с расстояния в 10 километров одинокий вертикальный палец на пыльном горизонте на фоне раскаленного неба — как впоследствии выяснилось, архитектурный символ Бухары, минарет Калян. К нему-то мы и направили колеса своих зверей, едва въехав в Бухару.

Но — удивительное дело! — столь великолепно заметный отовсюду, минарет вдруг начал исчезать из поля зрения по мере приближения к нему через лабиринт кварталов Старого Города… О, этот Старый Город! Я, конечно, ожидал чего-либо подобного и надеялся увидеть хоть какие-то остатки того жизненного уклада, наполовину позабытого, наполовину заново сфантазированного Соловьевым в “Насреддине”, нарочито-гротескного человеческого орнамента с элементами добродушной карикатуры, с гиперболическим усилением характерных черт и благоговением перед ароматом всего того непередаваемого, чем звучит для впечатлительного уха слово “Восток”. Но чтобы настолько? Я ехал, широко раскрыв глаза (не придумывается ничего лучше, чем эта штампованная фраза): время остановилось здесь! Конфигурация улочек не претерпела изменений за последние пять веков, да и не улочки это даже, а узкие коридоры между длинными глухими стенами выбеленных глиняных стен, с окаменевшей от сухости земляной мостовой, с бесконечными изломами, поворотами и глухими тупиками, с невысокими покатыми куполами, поднимавшимися кое-где над дувалами. Идеально приспособленные для того, чтобы разъехаться двум ишакам, эти улочки вряд ли в состоянии пропустить обыкновенный “Жигуль”. Где-то в подобном лабиринте заблудился Андрей Миронов, опаздывая к отплытию теплохода “Михаил Светлов”. Среди этой старинной древности о 20-м веке напоминали только таблички с названиями якобы-улиц, прилепленные к глинобитным или саманным стенам. “Ул. Ленина”, “Ул. Свердлова”. Изумительно!. Вот этот лишенный обитателей, окон и растительности туннель с тоненьким потоком грязной жижи вдоль стены носит имя наркома просвещения Луначарского, а вон тот извилистый, по которому неспешно движется ишак с восседающим на нем дедушкой в тюрбане и невообразимо грязном полосатом халате — имени председателя ВЧК с труднопроизносимой польской фамилией. Чтобы абсурдность происходящего стала очевидна, ее следует подчеркнуть, гипертрофировать до уровня смешного — и больше ничего объяснять не надо. В чем мы впоследствии еще неоднократно убеждались, и к этой теме я обязательно вернусь.

Наконец, после нескольких минут недоуменного блуждания в этом глухом извилистом лабиринте (вы будете смеяться — мы уже даже компас достали!), за следующим поворотом вместо ожидаемого тупика или излома переулка открылась — хвала Аллаху! — вполне европейских размеров площадь с выходящим на нее фасадом медресе Пои-Калян. Нууу, тут уместно остановиться и оглядеться. Сказки Шахерезады: столь характерный прямоугольный портал с глубокой нишей-аркой, в глубине которой чернеет вход. И все это усыпано нечеловечески скрупулезным орнаментом, назойливо-однообразным повторением лимитированных Кораном абстрактных узоров, лишенных душевной лирики и человеческого тепла. Этими узорами немилосердно покрыты все поверхности и ниши, не оставляя ни единого свободного участка стены, не давая глазу хоть на чем-нибудь приостановиться и передохнуть. Непривычная и странноватая эстетика, подавляющая воображение отголосками вложенного титанического труда, иногда, кажется, просто бессмысленного — например, все тем же тонким мелким узором переплетенных восьмиугольников покрыта даже самая верхняя часть минарета Калян, и ни с земли, ни с крыши медресе, и вообще ниоткуда на свете не видны подробности кружевного плетения мозаики на той головокружительной высоте. Минарет, возможно, эстетически ничуть не проиграл бы, а то и выиграл, если бы верхушка его была решена в иных пластических формах, более укрупненных и доступных наземному наблюдателю. Вопрос: зачем? Зачем и там, наверху, всё с той же неумолимой тщательностью выкладывали древние мастера этот почти неразличимый с земли орнамент? Что у них, глазомер был хуже моего или чувство линий было недоразвито? Ох, вряд ли… Тогда что? Боязнь гнева всесильного эмира? Или самоощущение эстетического долга перед Аллахом — довести до последнего метра, до последнего камня, до последней крупицы мозаики все в том же каноне орнамента, не отступив от него ни на сантиметр? Или своеобразно понимаемая профессиональная честь? И не знаю…

Как бы то ни было, смотреть на все это было бы больно глазу, и приходилось бы щуриться, как от назойливого яркого света, если бы не — о, находка среднеазиатских дизайнеров! — насыщенное сине-зелено-бирюзовое великолепие огромных куполов, венчающих мавзолеи и мечети. Ровный и спокойный цвет их, контрастируя с филигранным орнаментом, создает тонко найденный зрительный баланс, на который можно любоваться бесконечно. Я вообще удивляюсь, откуда им в голову пришла эта гамма цветов — в природе Средней Азии не встречается такого насыщенного зеленого и синего. Деревья выжженные и пыльные, большие пространства открытой воды отсутствуют, а вода в среднем и нижнем течении Сырдарьи мутно-коричневая. И вот поди ж ты — эти купола, изумрудные, бирюзовые, густо-синие.

Медресе в плане представляет собой прямоугольник со внутренним двориком, усаженным деревцами. В одном из углов прямоугольника располагается сам минарет. Мы с Главным, несколько комплексуя по поводу своей “велосипедной” одежды, бродим среди длинных аркад с куполами, переступаем по узким лесенкам, переходим из одного дворика в другой…

И тут вдруг — неуловимое движение и оживление. Кто-то что-то проговорил гортанным шепотом и исчез, кто-то пронесся вбок в почтительном полупоклоне, кто-то, вскинувшись, ринулся с горящим взором к аркаде. Разгадка через пять секунд: по каменному коридору неспешным ровным шагом, в сопровождении нескольких десятков человек свиты, шел человек, которого просто невозможно было не заметить, а, заметив, не выделить его среди окружающих. И выделяли его не темно-коричневые ниспадающие одежды, не ослепительный белый тюрбан и даже не лидирующее место в толпе. Главное — лицо. Лицо, от которого не оторвешься. Было ему тогда лет немного за сорок, темные, слегка прищуренные азиатские глаза, угольно-черная резко очерченная борода, как у Джинна из диснеевского мультфильма “Аладдин”. И выражение на этом лице — очень редкое для азиатов, нехарактерное, я такого больше ни у кого из них не встречал. Дело в том, что и черная борода, и широкие скулы, и темные, чуть раскосые глаза волей-неволей придают в нашем понимании человеку что-то зверино-жестокое, агрессивное и хитрое. Здесь же — присутствовала и борода, и скулы, и черные брови над темными глазами, — но! — взгляд, пластика, поворот головы, каждое движение уверенное и несуетливое — дышали сосредоточенным спокойствием и сдержанным доброжелательным достоинством, совершенно лишенным чего-либо негативного. Исконно-христианские понятия “благообразие”, “благолепие”, “благочестие” приходят мне в голову. Пожалуй, более всего в тот момент мне хотелось бы почтительно улыбнуться, встретившись с ним взглядом.

А меж тем вокруг него расходилась, расширяясь, волна падающих ниц и сгибающихся в поясных поклонах со сложенными руками. Мы с Главным после секундного замешательства — кланяться? не пристало нам… бежать? Вот еще! — прыгнули в темную нишу каменной стены и, замерев, пропустили величественную процессию мимо себя.

Много позже я видел этого человека по ТВ и сразу же узнал его. Мохаммад Саддык Мохаммадюсупов, тогдашний верховный муфтий Средней Азии. Сегодня он живет в Ливии, отошел от мусульманской иерархии и целиком сосредоточился на мусульманском богословии, входя в Совет улемов.

Конечно, при советской власти каждый третий священник РПЦ сотрудничал с охранкой, а Средней Азии, поди, статистика и того хуже, и вообще вы мне можете сказать, что все там прогнило до конца, а осталась лишь одна система едва прикрытого байства, а я вам на это скажу — ну, уж если и в этом человеке я с первого взгляда ошибся, значит, лицо и жопа одно и то же, а глаза вовсе не зеркало души, значит, верить вообще никому на свете нельзя и надеяться на лучшее не стоит. А лицо просто исключительное. Свет вокруг распространялся. Думаю, если бы эти магометане прислушивались в своей жизни к нравственным импульсам таких людей, то не воевали бы мы с ними ни в Афгане, ни на Кавказе, не пугали бы сегодня детишек Бен Ладеном и не знали значения химического слова “гексаген”...

На следующем этапе своего повествования я с тоской и обреченностью чувствую, что вот-вот мне предстоит начисто потерять оригинальность и неминуемо уподобиться сотням и тысячам других бытописателей Востока, а именно — посвятить абзац-другой бухарскому базару. Как ни к крути, а без этих абзацев совершенно невозможно. Итак, поехали.

Людское море разливанное, не сравнимое ни с чем. Предвечный мировой хаос, из которого впоследствии всё появилось на свет, был, наверное, все же более упорядочен, чем бухарский базар. Попади туда хотя бы на сутки добропорядочный пунктуальный германец — он бы тронулся умом и уже на вторые сутки сидел бы посреди базара, лишь глуповато пуская слюни. А вокруг него сновали бы туда-сюда все эти разномастные пестрые аборигены в своих любимых галошах и грязных тряпках вокруг головы, и возвышались бы неподвижные монбланы, гекатомбы и эвересты гигантских арбузов и дынь размером с полосатую авиационную торпеду, и ревели бы одуревшие от жары и скуки ишаки, и в лирическом беспорядке были бы вывалены прямо на землю кучи фруктов и овощей, из которых я знаю лишь треть названий, а над всем этим слои раскаленного пыльного воздуха перемежались бы тоненькими слоями сладковатого кумарного дымка и клубами чадящего бараньего жира. И гортанно горланили бы почерневшие на солнце продавцы, вернее, бодрствующая их часть, а другая часть продавцов непрерывно пребывает в состоянии анабиоза, равнодушная к судьбе товара и к своей собственной, как, например, прямо-таки прикованные к своему месту безжалостной планидой распорядители арбузов и дынь — не в силах оставить вверенные им горы бахчевых, они живут на базаре неделями, и едят, и спят и любят не покидая его территории, для чего оборудуют себе спальные места в ущельях между дынными и арбузными горами. Контрастом с их гигантоманией являются древнейшие, наиветшайшие дедушки, неподвижно сидящие на солнце часами, разложив перед собой на земле маленькие кучки чего-нибудь непонятно чего. Несколько раз мы с Главным искренне пытались выяснить назначение того или иного мм… продукта? товара? — не знаю — и каждый раз терпели неудачу. Настойчивость наша бесследно разбивалась о вековые традиции иного жизненного уклада:

— Уважаемый!

— ?

— Это у тебя что?

— А?

— ЭТО_У_ТЕБЯ_ЧТО?!!

— “Хабабабаба” — гортанное слово по-узбекски. Переглядываемся. Затем осторожно:

— А оно для чего?

— Как для чего, слюшь? Для “хырдырбердыр”! — и еще одно гортанное слово. (А может, и не одно? Поди расслышь меж них пробел…)

— Но это хоть что? Это еда? Краска?

— Э!!! Какой еда! Какой краска! Это “хабабаба”!! — и можно начинать новую итерацию, столь же плодотворную, что и предыдущая.

А еще бывает на среднеазиатских базарах иная, совершенно особенная категория торговцев, которые столь же неподвижно сидят целыми днями, пытаясь продать не загадочной “хабабаба”, а нечто вполне понятное, но совершенно примитивное, например, две старых расчески со сломанными зубьями, или три пары шнурков. Они окаменели под палящим солнцем, и коммерческое предприятие их совершенно безнадежно — мы терялись в догадках, что же движет этими людьми? Сначала мы подозревали что эти люди скрытые наркодилеры, и карманы их набиты косяками и “корабликами”. Но нет, последовательные наблюдения показали, что дело вовсе не в этом. Реальность такова: им это просто в кайф. Они в восторге от самого сознания, что пребывают в статусе базарного торговца, и это доставляет им такое удовольствие, что они готовы сидеть на базаре неподвижно целый день, вечером собирать свои две расчески и уносить домой, а на следующий день снова приносить их на базар и снова их заботливо раскладывать. Европейское понятие целесообразности пасует перед внутренней умиротворенностью таких людей.

Еще одна неминуемая достопримечательность Бухары — крепость-цитадель Арк, высокий естественный холм с искусственно вертикальными стенами, выложенными камнем. По крутой дорожке можно подняться вверх, побродить среди полуразвалившихся остатков стен, раскрошившихся руин башен и стесанных временем бойниц. Сверху открывается роскошный вид на Старый город — серый пыльный хаос глинобитных дувалов и придавленных к земле низких саманных куполов, прорезанный узкими траншеями улочек, над которым лишь кое-где возвышаются купола крупнее и массивнее — удивительно яркого, небесно-лазурного цвета. Сегодня, много лет спустя, эти типичные контуры среднеазиатского города соединяются в моем сознании со столь характерным видом мусульманской толпы в намазе — людское море, вдруг устремленное головой в землю, тысячи, распростертые ниц, по команде с готовностью согнутые спины и неисчислимые человеческие зады, выставленные вверх на обозрение стороннего наблюдателя — и образуют некую обобщенную картину среднеазиатского миропорядка и мироощущения. Существует некая неуловимая аналогия между морем согнутых спин и видом многочисленных низких плоских куполов Старого города, аналогия не столько внешняя, сколько внутренняя: с каким удовольствием самоуничижения падают эти люди на колени и припадают лбом к земле под заунывное “Аллои-ак’ба”, с какой готовностью вверяют они себя, песчинку праха, воле Аллаха, с той же внутренней робостью завершают они стены своих мечетей пологим приземистым куполом, опасаясь вызвать у Всевышнего своего даже тень подозрения в недопустимой дерзости — устремлению вверх взглядов, помыслов и крыш. Сравните мысленно характерные формы среднеазиатских куполов со стройными вертикалями Кельнского собора или изощренной стилизацией барселонского творения Гауди — и вы, быть может, прочувствуете основное, на мой взгляд, отличие мусульманского мира от христианского, сколь бы разнообразен и противоречив он не был. Глаза вниз, лбом в землю, покорность и распростертость. Поэтому-то в Саудовской Аравии проводить президентские выборы просто глупо, и хвала Аллаху, что они там это понимают.

Ну, а мы? Припомните и проследите роль вертикальных линий в традиционной русской храмовой архитектуре, не обезличенной еще влиянием классицизма. И что же? Есть вертикали? Есть, конечно, хотя и не столь отчетливо выраженные, хотя и разбавленные неповторимыми изгибами куполов-луковиц. У нас собственные путь. Стоит ли в этакой стране проводить президентские выборы? Так сразу и не скажешь…

Ну и напоследок о Бухаре: мы с Главным остановились на перекрестке улиц уже на выезде из города и рассуждаем о том, какое направление выбрать. Подскакивает какой-то абориген лет тридцати, среднего роста, весь какой-то кругленький, и везде у него свисает — свисают шаровары, пузырясь на коленках, свисают бессильно руки, свисает живот, вываливаясь из этих самых подпоясанных веревкой шаровар и вырываясь сквозь рубашку с оторванными пуговицами. Лицо — круглая желтая луна с обвисшими щеками, припухлые веки и взгляд человека не в себе:

— Драстуй, земляк! — бросается жать нам руки.

— Ну, здорово, земляк! — видно, что ответный «земляк» дается Главному с некоторым напряжением.

— Спортсмен, э? Да? — круглый узбек оглядывает наших зверей.

— Вроде того…— невыразительно хмыкаем мы с Главным, пытаясь избежать новой серии расспросов и братаний. Однако сюжет поворачивается иначе:

— Я тож спортсмен, слюшь! — неожиданно заявляет абориген с гордостью. — Я борец!

— Ах, вот оно что, борец. Да-да, конечно. Мы с главным убедительно поддакиваем и киваем головами, имитируя полное взаимопонимание между велоспортом и борьбой. После чего толстяк вдруг хватает Главного за руки каким-то просительным жестом:

— Э, слюшь… Я щас пройдусь, да? А ты посмотри, похож я на борца? А?

— И раньше, чем Главный успевает рассмеяться или возмутиться, этот «физкультурник» поворачивается спиной и делает несколько медвежьих шагов, слегка сутулясь и растопырив локти, пригнувшись и набычив шею. А может, и вправду борцы так и ходят? Повернулся — ряха-шайба, свисающее брюхо:

— Ну как, похож?

— Вылитый! Вылитый борец! — восхищаемся мы с Главным, значительно причмокивая.

— Спасиб! Спасиб, брат!

Дети, просто дети — доверчивые и хитрые прозрачной детской хитростью.

 
3. Бухара - Самарканд

На протяжении следующих двухсот с чем-то километров между Бухарой и Самаркандом мы продолжали вживаться в этот раскаленный орнамент азиатской жизни, постигать поверхностно ее уклад с высоты велосипедного седла и пытаться хоть как-то имитировать ход мыслей коренного населения этой территории.

Дорога шла внутри широкой непрерывной полосы оазисов, раскинувшейся вдоль реки Зеравшан. Собственно, самой реки-то уже почти нет, ее воды разветвляются, разделяются и расхищаются по десяткам каналов и арыков, растекаются вправо и влево вглубь бывшей пустыни по однообразным плоским полям хлопчатника и пересыхают где-то у границы песков. А какая-то небольшая доля этих вод сливается с полей обратно, и течет неторопливыми мутными потоками, покрывая стенки арыков белесым налетом растворенных ядохимикатов и удобрений, в которых чудом умудряются выживать возбудители гепатитов А, Б, С и так далее по алфавиту. Обе обочины дороги — сплошная деревня, непрекращающаяся череда саманных домиков, дувалов и кирпичных стен под ветвями чинар и карагачей, и так на протяжении многих километров. И лишь только придорожные таблички с названиями служат границами населенных пунктов. "Пахтакор" переходит в "Ахунбабаев", "Ахунбабаев" в "Коммунизм", "Коммунизм" -- в "Имени Ленина". Особенно смешно было читать про коммунизм. Едешь себе едешь по дороге, вдруг бац! — "Коммунизм". И сразу вздыхаешь облегченно: ну, слава вам, бородатые теоретики-основоположники всепобеждающего учения, дождались мы наконец! Именно здесь, на сто каком-то километре автодороги Бухара-Самарканд, построено наконец-таки бесклассовое общество всеобщего изобилия! Каждая такая надпись комментировалась усталыми шутками "Все, Папаш, выбрасывай деньги. Они нам теперь больше не нужны, только карманы оттягивают." А внутри "Коммунизма" все то же самое — пыльная дорога с растрескавшимся от жары асфальтом, выбеленные солнцем стены, стайки дочерна загорелых босых ребятишек в лохмотьях, мутные потоки зеленоватой жижи в кюветах. Нет, похоже, во всепобеждающее учение вкралась какая-то неточность...

И еще одна черта, раз уж коснулись мы идеологической темы (обещаю — в последний раз). Справа и слева вдоль дороги многочисленные порождения политики наглядной агитации, чудовищные железобетонные изображения коробочек хлопчатника, с осыпавшейся штукатуркой и облупленной краской, монстрообразные изображения Ульянова-среднего, стандартные лозунги, которые кажутся нелепой дичью на фоне окружающей бедности и, что самое главное, полнейшей невозможности соприкоснуться хоть в одной точке этим двум понятиям — идее построения светлого будущего и неподвижного, оцепенелого на солнце векового уклада мусульманской жизни. Я вполне допускаю, что узбекского подростка можно научить произносить по-русски без акцента "Партия ум, честь и совесть нашей эпохи", но добиться того, чтобы он объяснил своими словами значение этого лозунга, пусть по-узбекски, вы не сможете никогда. И вовсе не потому, что узбекский подросток тупой.

А потом, будучи уже научены за пять лет обучения в МАИ приемам интерполяции и экстраполяции, мы с Главным проецировали свои впечатления от Узбекистана на впечатления, скажем, человека, впервые приехавшего в Москву из Копенгагена. Такими же убогими и аляповатыми, как эти коробочки хлопчатника, показались бы ему и наш памятник Ильичу на Октябрьской, и слоноподобные монстры, соединяющие рабочий класс и крестьянство возле ВДНХ, и исполненные непередаваемого юмора аршинные надписи на красном фоне.

И достаточно об этом. Давайте лучше о "Газ-воде".

О, это блаженство! Это мечтание души и тела моего, сладкая песня среди зноя и прохладная струя — отрада пищевода. Каждые три-пять километров непременно палаточка с надписью "ГАЗ-ВОДА НА ЛЬДУ". И мы с Главным исправно останавливались каждые три или пять километров, и каждый раз исправно выпивали по литру этой газ-воды, действительно очень холодной, и в общем-то не страдали от жары так немилосердно, как в Калмыкии год назад. Кстати, "газ-вода" по-узбекски будет "газли-су", а слова "лед", подозреваю, в нем просто не существует за ненадобностью. Вообще же это кажется мне изумительно интересным — догадываться о значении слов и фраз по придорожным вывескам и дурацким совдеповским лозунгам, не слезая с велосипедного седла пытаться мысленной ощупью притронуться к незнакомым лингвистическим корням и слегка примерить их на себя. "Нон" — хлеб, "китаблар" — книги, "пахта" — хлопок, "ошхона" — столовая, "шиномонтаж" — а ну-ка, догадливый читатель? — верно, шиномонтаж. Кстати, удивительны все-таки русские люди, прожившие, например, в Эстонии по тридцать лет, и так и не удосужившиеся выучить местный язык. Даже отвлекаясь от утилитарных и этических предпосылок — это же просто-напросто так интересно!

А под вывеской "Ошхона" сидят в почти оцепеневших позах малоподвижные аборигены, экономными движениями играют в нарды и поедают дыни-арбузы. Эпикурейством пронизан раскаленный воздух, и темные потные лица, и причмокивания и блаженно полуприкрытые глаза — олицетворение его. Думается, это просто жизненный идеал местного населения — возлежать неподвижно в тени, под зеленой сенью извилистых лоз, услаждая слух тонким журчанием проточной водички в соседнем арыке. И чтобы сочащиеся гроздья спелого винограда можно было срывать, лишь слегка протянув руку, и чтобы уже благоухала на дастархане дыня, порезанная "по-мусульмански"... Возможная работа, физическая ли, умственная ли, да и вообще любая конструктивная деятельность — безусловное зло и отрава блаженного существования. Насколько приятнее вместо этого лениво переводить взгляд тяжелых покрасневших глаз из-под темных век туда-сюда. С янтарно-прозрачной дыни на монотонные силуэты теток с заступами, которые с механической обреченностью долбят сухие комья земли на близлежащем поле. Да-да, тетки с заступами никоим образом не имеют отношения к нарисованной эпикурейской картине среднеазиатского мироустройства. Они — вне ее. Они, закутанные до глаз в пестрые полуистлевшие платки, каждый день разрыхляют заступом окостеневшую земляную корку на хлопковых полях, пропуская тоненькие высыхающие ручейки среди вспаханных борозд. Сколько-то однообразных часов подряд под палящим солнцем, монотонно и бессловесно. С ними даже невозможно было разговаривать. Иногда, пытаясь выяснить дорогу, мы останавливались и обращались к этим неопределенным теткам, замотанным в тряпки, и как правило не получали никакого ответа. Они отводили взгляд, имитируя равнодушие, отворачивались или пытались делать вид, что нас не понимают. Контакты с посторонними только с разрешения самца-хозяина. Лишь только наиболее одиозные матроны преклонного возраста из категории толстых и крикливых иногда говорили пару слов в ответ, немилосердно коверкая русский язык или показывали дорогу неопределенными жестами (кстати, обычно неправильно). Я, конечно, не сторонник всеобщего полового равноправия, но уверяю вас, это контраст между ленивыми тушами мужиков-азиатов в тени с арбузом и выжженными силуэтами теток с мотыгами, без лиц и голоса — не для сентиментальных. Особенно на взгляд потного соленого велосипедиста с пересохшими губами и носоглоткой, который корячится по сто с лишним километров ежедневно по этой жаре, и может более-менее представить себе, каково это — махать заступом под солнечным пеклом...

Отчего-то, однако, подобные контрасты этих аборигенов никак не смущали. Лишь только самые ветхие дедушки, вероятно, получившие трудовую закалку в эпоху баев и эмиров, не гнушались физической работы под солнцем, более того — похоже, просто не представляли себе иного существования, кроме как с заступом в хлопковом поле, в винограднике или на бахче. Кажется, его самого-то уже вот-вот ветер сдует, и если б не заступ, на который этот аксакал опирается (якобы работает), то аксакал сейчас же переломится пополам в пояснице и останется лежать сухой мумией, и только ветер будет лениво развевать полы ветхого халата, из прорех которого свисают клочья слежавшейся старой грязной ваты... Но нет! Стучит дедушка по земле, и потихоньку мутный ручеек бежит сквозь сушь все дальше и дальше...

Остальные же уважаемые, которые чуть помоложе, удивляли нас до крайности. Совершенно необычным казалось нам сначала их осознание своих обязанностей и совершенная невозможность ощущения себя как человека-функции. Если уважаемый поставлен продавать дыни — он ни за что не будет, в соответствии с нашим представлением о понятии "продавец", сидеть на дороге возле груды дынь и ожидать покупателя. Нет, он пойдет куда-нибудь покурить анаши, по-птичьи сидя на корточках вместе с такими же абстрагировавшимися от реальности чуреками, или полежит-поспит в тени, или на худой конец примется неспешно кушать одну из вверенных ему дынь. Именно "кушать", никак не "есть". Ибо "есть" — это коротко как выстрел, съел, и нету ее. Не-еет, он ее будет размеренно и неторопливо "кууушать", совершенно не заботясь о времени и никак не стремясь к окончанию этого процесса. А если человек поставлен быть поваром в ошхоне, то ему и в голову не придет непрерывно что-нибудь варить-жарить-парить, а вместо этого он опять-таки лучше удалится куда-нибуть в тень, будет там кушать арбуз под журчание прохладного ручейка, и сознание неисполненных обязанностей не будет беспокоить его совершенно.

И поэтому, чтобы купить дыню, приходилось подолгу разыскивать уважаемого, ответственного за эту желто-полосатую гору бахчевых оковалков, и ждать, пока за ним сбегают какие-то специально посланные черноголовые дети, а дети забывали всё на бегу и устремлялись играть со своими приятелями без малейших угрызений (наследственность!), и приходилось искать новых малолетних гонцов, а когда в конце концов удавалось извлекать откуда-то из лабиринта дувалов хозяина арбузов и дынь, то на лице его и во всем теле читалось только отвращение к чему бы то ни было и ленивая досада от того, что его оторвали от "кушать-арбуз-тень-ручеек". Зато оторвавшись, такой уважаемый начинал нескончаемую беседу обо всем, пытался продать, а потом и подарить все свои дыни оптом, зазывал в гости и тому подобное — с трудом можно было оторваться и двигаться дальше.

И если вдруг мы вознамерились пообедать в пути, то надо сразу же отбросить всякую надежду когда-то успеть и куда-то попасть. До этого с самого утра в голове привычно пересчитывались часы и километры в скорость и усталость, по двадцатому разу прикидывался возможный суточный пробег на сегодня с учетом предстоящего рельефа и дополнительных факторов, но если вознамерились пообедать — все, надо выключить все счетчики, забыть о них раз и навсегда и больше не вспоминать до завтрашнего утра, смириться с бессрочной задержкой в пути и воспринимать все дальнейшее глазами скучающего равнодушного зрителя, не пытаясь что-то изменить или, не дай Бог, ускорить. Как вы уже догадались, нам придется опять разыскивать очередного уважаемого, номинально заправляющего ошхоной, а реально спящего под чинарой. Затем поговорить с ним о трудностях пути, о том, "Сколько вам за это платят", лениво наблюдая, как уважаемый неспешными движениями раскочегаривает свои печи, переставляет туда-сюда грохочущие чаны и кастрюли, подавая гортанные команды вертлявым тощим мальчишкам-подручным. Зато потом, когда все это закипит, забулькает, зашкворчит, когда повиснет в воздухе дразнящий нестерпимо-вкусный пар и дымный запах — стойте и наслаждайтесь: обоняйте, наблюдайте, предвкушайте! Насколько я мог заметить, узбекская кухня не балует чрезмерным разнообразием блюд — плов, шурпа, лагман, гуляш — однако качеством и тщательностью приготовления она приводила нас в восхищение, граничащее с недоверием. Это пиршество вкуса просто бессмысленно сравнивать с унылыми порождениями советского общепита. Как ни удивительно, единственное, что их объединяло — сходная цена.

Все блюда, кроме плова, имели приблизительно одинаковую консистенцию, не позволяющую их однозначно отнести к первому или второму блюду в нашем понимании. И шурпа (казалось бы, первое), и гуляш (казалось бы, второе) представляют собой густую смесь поджаренной картошечки, разнообразных неизвестных вареных овощей, ароматных кусков баранины, и все это залито наваристым бульоном, и приправлено гаммой неведомых специй, и завалено сверху толстым слоем нежной свежепорезанной зелени. Причем все эти смачные компоненты (тут спасибо украинскому языку, в русском аналога не нашел) встречаются друг с другом только уже в пиале, образуя эту неповторимую смесь. Уважаемый, этот гастрономический вершитель и кормчий, стоит с половником в руке посреди десятка дымящихся чанов, кипящих кастрюлек и тазиков с нарезанной зеленью. И при изготовлении каждой порции уважаемый щедро черпает поочередно из разных кастрюлек, сливая компоненты вместе, сочиняя гамму и спектр. Накладывая, насыпая и подливая, он сам получает видимое наслаждение от процесса, подносит уже готовую порцию к лицу и, блаженно зажмурившись, втягивает коротким широким носом результирующие ароматы. Потом хитро улыбается, подмигивает, и с удалым мусульманским восклицанием докладывает в порцию еще несколько ложек неизвестных компонентов, всем своим видом давая понять, что: вообще-то не положено, но чего не сделаешь для хороших людей!

Отдельной статьей — плов. Есть узбекская кухня, внутри нее есть все остальное, и отдельно от всего остального — плов! В его изготовление и оформление уважаемые особенно вкладывают душу, особенно артистическими движениями вываливают в пиалы горки промасленного, насквозь пропитанного бараньим жиром риса, перемешанного с россыпями неведомых вареных плодов и тушеных кореньев, художественно выкладывают сверху куски разваренной ароматной баранины (нет, у меня сейчас желудок сведет), причем — верите ли? — положив четыре куска, уважаемый отставляет созданную им композицию на вытянутую руку, окидывает придирчивым взглядом прищуренных глаз, и потом поправляет какой-то, по его мнению, неровно лежащий кусок! На всякий случай еще раз сбрызгивает бараньим жиром, посыпает зеленью, и все это — полтора рубля за обед, вместе с чаем! (для молодежи: водка в те времена стоила около 10 рублей). Вы можете представить себе советскую общепитовскую тетку, которая бы вам поправляла котлету, лежащую в блюде неровно?!

Вот только поедать этот плов пальцами, без ложки, со стекающим по подбородку жиром, я так и не приучился за все свои азиатские путешествия...

А доедая любое блюдо, можно сквозь переливчатый слой остатков жирного бульона прочитать на дне пиалы непременную надпись "С праздником!". Даже завидно. Должно быть, счастлив этот народ, непрерывно живущий в перманентном состоянии праздника на дне пиалы, не зная рутинных будней и однообразного труда.

Завершается все зеленым чаем, потребляемым в неограниченных количествах. Чай подается в небольших фарфоровых чайниках, почти все — с металлическим протезом вместо отбитого носика, крышечка привязана веревочкой. В чайник засыпается столовая ложка зеленого чая, заваривается кипятком и выдается потребителю. В дальнейшем имеешь право неограниченно добавлять кипяток в свой чайник бесплатно. Интересно отметить, что вскоре именно зеленый чай представлялся нам самым естественным напитком в эту одуряющую жару. Позднее, по возвращении в Москву, я пытался пить этот чай при нормальной температуре, и удивлялся — как мы вообще могли его потреблять?

Так мы и ехали, гастрономически постигая, от плова к шурпе, от шурпы к лагману, от лагмана к самсе, от самсы к гуляшу и затем снова от гуляша к плову. К недостаткам узбекской еды следует отнести, пожалуй, лишь отсутствие сладостей к чаю (ничего кроме пресных лепешек) и недостаток молочных продуктов.

А тем временем вперемежку с волнами раскаленного воздуха над этой пыльной сутолокой куполов висят обволакивающими слоями, извиваясь и простираясь, бесконечные заунывные мотивы из разнообразных звуковоспроизводящих источников — автомобильного радио, раздолбанного магнитофона в ошхоне или сквозь полуприкрытые губы дремлющего в тени узбекского аксакала. Протяжные, монотонные и неизменные ноты, лишь изредка сменяющие друг друга с диссонансными интервалами, надтреснутое звучание инструментов и звенящий голос, забирающийся все выше и выше — в них, кажется, невозможно уловить никаких мелодических закономерностей, в них трудно различить ноты и уж совершенно невозможно воспроизвести их европейскому человеку. В первые дни мелодии эти казались нам раздражающе-утомительными, отвлеченными последовательностями звуков, не встречавшими ни малейшего отклика в душе. И лишь постепенно, по мере привыкания и адаптации, начали мы мм.. ну, не то чтобы получать удовольствие от их прослушивания, однако мотивы эти со временем начали восприниматься как неотъемлемая часть окружающего пейзажа, и исчезни они — нас посетило бы чувство недоумения и безотчетного беспокойства. Следует признать, что заунывные азиатские мелодии самым естественным образом гармонируют с сонным забытьем тамошнего ритма жизни, безнадежно обволакивающим и не отпускающим, со знойной омертвелостью воздуха над древними куполами и равнодушной неподвижностью почерневших от солнца лиц.

Время от времени к нам с Главным на ходу пристраиваются пара-тройка местных подростков на велосипедах, которые, остервенело крутя педали своих "Украин" или "Минсков" и мельтеша коленками, делают попытки нас обогнать. Иногда это у них даже получается на коротких участках, и эти искренние дети природы впадают в полнейший восторг, хохочут, скалят зубы, азартно выкрикивают свои гортанные слова вперемежку с русским "ДрастуйтЕ". И тогда возможны варианты. Обычно мы продолжали монотонно крутить педали с унылыми лицами, не меня позы, темпа и порядка следования, и юные велосипедные джигиты отставали от нас через пару километров, не в силах долго мельтешить коленками. А изредка — смеялась чертовщинка! — Главный шипел "сейчас мы им покажем, что такое есть профессиональный велоспорт...", и мы отжимали монетку заднего суппорта до отказа, и цепь послушно сваливалась на самую маленькую из задних звездочек, и педали, почувствовав вдруг передачу 52/16, вставали колом почти неподвижно, и надо было привставать, и надрывно елозить задницей по седлу, чтобы придать-таки им надлежащее вращение, а затем, разогнавшись, мы просто улетали от беззаботных подростков как от стоячих, оставив их где-то за спиной, удивленных и выбивающихся из сил.

После городка Каттакурган... А каково название, а? Дробный стук чеканки и одинокий холм посреди иссохшей равнины... Итак, после городка Каттакурган дорога вышла из полосы оазисов, отвернула от Зеравшана и пошла в сторону Самарканда напрямик через пустыню. Пейзаж преобразился мгновенно. Безжизненная, окаменевшая от жары и выцветшая от солнца поверхность, кое-где мелкие барханы и редкие кустики колючки. Несколько верблюдов на выезде из Каттакургана довершали классическую картину знойной пустыни. Подчеркнуто-неторопливые, затянутые движения голенастых ног с широченными копытами, однообразное круговое пережевывание губищами и ленивый презрительный взгляд, полузакрытый мохнатыми ресницами с застрявшими в них песчинками.

За всю экспедицию эти шестьдесят километров безводной пустыни между Каттакурганом и Самаркандом были единственным участком пути, где действительно зашкаливало от жары. Дрожащее марево со всех сторон, сухой жар как в сауне. В сочетании с барханами и высохшими потрескавшимися такырами очень удручающе действует на воображение. Впрочем, за полдня мы вполне сносно справились с этим участком, не теряя человеческого достоинства и морального облика, избежав обмороков и распада личности. Год назад в Калмыкии было существенно хуже.

И когда мы, покрытые серой пылью в грязных потных разводах, взмыленные, с пересохшими до шепота шершавыми языками, въехали наконец в первый кишлак Самаркандского оазисе, у нас во флягах еще плескалось литр-полтора теплой тухловатой воды, пропахшей нагретой пластмассой. Хороший показатель.

Развалились в местной ошхане, выпили море, потом погрузились в плов. Сидели на какой-то застекленной веранде, в неподвижной душной жаре и бараньем жиру, не уставая удивляться — сколько воды может вытечь сквозь человеческую кожу. Крупные мутные капли взбухали на лице, на шее, на руках и, соединяясь в потные озерца, солеными ручейками скатывались нам под ноги... Впоследствии, восстанавливая цепь событий, мы вроде бы припоминали какие-то веселые детские рожицы под ежиком черных волос, которые заглядывали в ошхану с улицы и прилипали к стеклу снаружи. Мы даже благодушно помахивали им, приветствуя детское любопытство к приезжим белым дядям.

Нда.. А когда вышли, все эти юные наследники славы хлопкоробов рассыпались с визгом в разные стороны, а на велосипедах наших мы недосчитались моих часов и насоса, перчаток Главного и, что особенно поразительно — нескольких персиков из наших подсумков. Ну ладно, я еще понимаю, украсть часы или насос, вещи полезные. Но персики-то! Персики, которые растут повсюду вокруг, которые мы нарвали в ста метрах от ошханы за минуту до того, как туда войти! Ничто не мешало этим отпрыскам наших братьев по разуму нарвать их самим, а не воровать? Что за народ...

История эта произвела на Главного тяжелое впечатление, и в дальнейшем в течении всей экспедиции он весьма негативно относился к аборигенским детям. Бывало, при въезде в очередной населенный пункт соберется вокруг нас стайка этих ребятишек — мелких, худеньких, черных, в рванине и грязи — стоят и тупо опасливо смотрят. Старшие подталкивают вперед младших, сами прячутся сзади за спинами, гортанно перешептываются, показывая пальцами. Главный тут же выуживал самого рослого из-за спин младших, ставил перед собой и начинал суровый разговор.

— Ну, здорово!.. Что "драстуй"? Ты кроме "драстуй" что-нибудь еще по-русски знаешь? А?!.. Что, не знаешь? Не зна-аешь... Учись, обормот! Учись. Тебе ж скоро в армию! В ааармию, — назидательно поднимал палец Главный, — Тебя ж там ё#а-а-ать будут... Е#ать, понимаешь? А ты по-русски не бум-бум! Ох... Что с вами делать, только и умеете персики воровать...

4. Самарканд

Мы въехали в Самарканд уже вечером, незадолго до заката, и успели увидеть далеко не все. Однако впоследствии в ходе азиатских экспедиций мне довелось побывать в этом незабываемом городе еще раз, так что ниже следуют суммарные впечатления от обоих посещений.

Итак, если вкратце — припомните, пожалуйста, мои изумления и восторги по поводу Бухары, умножьте на три — это и будет впечатление о Самарканде. Или, еще лучше, забудьте все это, задвиньте подальше мои дурацкие количественные оценки, отвлекитесь от этого текста секунд на 15-20 и все эти секунды повторяйте последовательность согласных из названия «Самарканд»: «мркнд»… «мркнд»… «мркнд»… Не знаю, удалось ли вам расслышать в этих звуках дробный стук узбекского бубна-барабана, цокот ослиных копыт по высохшему растрескавшемуся асфальту или удары молотка каменщика-реставратора, но для меня в этом «мркнд» открывается именно такая палитра звуков, на которые наслаиваются еще протяжный вой трубы, шелест раскидистых чинар и шипенье бараньего жира. И архитектурные видения, как непрерывная сложная сказка.

Первое их которых — площадь Регистан. Изображенная на миллионах открыток и фото, она — даже не символ, а собирательное узнаваемое видение, которое возникает при словах «Средняя Азия» в голове любого человека, пусть не видевшего Регистан ни разу в жизни ни живьем, ни на картинке. Регистан — это квинтэссенция, перл-жемчужина, образ, найденный и обретенный единожды, который бессмысленно повторять и невозможно превзойти. Он состоит из трех медресе (Улугбека, Тилля-Кари и, если правильно помню, Шир-Дор), обращенных своими фасадами друг к другу, образуя в плане букву «П». Расположенные в традиционном построении «кош», то есть зеркально относительно общей оси, гигантские порталы медресе Улугбека и Тилля-Кари усиливают и без того мощную симметрию монументального фасада медресе Шир-Дор, завораживая размерами и поражая бесчисленными переплетениями ажурных орнаментов-татуировок. Шесть парных минаретов придают композиции выраженную вертикальную устремленность, а небольшие небесно-голубые купола разнообразят это торжество прямых и прямоугольных контуров. Такая разветвленная, подробная, почти до мельчайших деталей сохраняемая симметрия всего ансамбля выгодно подчеркивается голой пустотой самой площади и производит впечатление такой же спокойной и уравновешенной стати, какой отличается главный корпус МГУ — единственное из известных мне зданий, сравнимых с Регистаном по своей развитой, законченной симметрии. Почему-то думается, что идея такого построения фасадов могла появиться лишь в голове спокойного и рассудительного, уверенного, несуетливого и обстоятельного, проживающего дни жизни своей в мире со всеми четырьмя женами, в согласии с собою и Аллахом…

А впрочем, бросаю описание Регистана, не справившись с задачей — язык человеческий здесь так же бессилен, как и при описании таинства зачатия. Тем более что нужно еще, не растеряв запасов восторга, упомянуть и другие свидетельства эпохи ханов и эмиров, например впечатляющий восьмиугольный мавзолей Гур-Эмир с изумительным голубым ребристым куполом (восхитительная пластика формы), напоминающим одну из разновидностей кактусов. И совсем небольшой, будто игрушечный мавзолей Исмаила Самани, тысячелетний памятник непередаваемого изящества, исходная точка национальной эстетики — как для нас храм Покрова на Нерли. И... ну, хотя бы циклопические развалины мечети Биби-Ханум невдалеке от городского базара, где, глядя на две руины-основания обвалившейся арки, с трудом верится, что когда-то они соединялись там, на головокружительной высоте, полукруглой арочной кирпичной кладкой.

Базар упоминать не буду. Мы уже были с вами на базаре в Бухаре? Опять-таки, умножаем на три и получаем самаркандский базар.

А расскажу я лучше еще об удивительных самаркандских улицах, уже тех, которые были проложены в большевистскую эпоху, по сторонам которых высажены гигантские чинары, такие, что ветви их смыкаются друг с другом, образуя непрерывную зеленую крышу над четырех- и даже шестиполосной проезжей частью! (Такое я впоследствии видел только в Душанбе). И расскажу еще о том, что в Самарканде находился какой-то штаб Среднеазиатского военного округа, и в городе и окрестностях можно было увидеть множество солдатиков СА в их нелепой тропической форме — обвислых шляпах-панамах, выгоревших добела хэбэшках и хронически пропыленных насквозь негнущихся ботинках. Форма, при одном лишь взгляде на которую хочется пить и сердце переполняется жалостью к этим русским людям, которые, в отличие от нас, изнемогают здесь на жаре по чужой недоброй воле...

Как я уже сказал, мы въехали в Самарканд ближе к вечеру, прокатились по этим улицам с шелестящим листвой зеленым сводом, столь удивительным после безжизненной пустыни возле Каттакургана, и выехали на Регистан как раз в момент солнечного заката. Дневной зной уже спадал, торопиться было некуда, и мы просидели на площади до темноты, охая и восхищаясь, наблюдая, как постепенно стекали с минаретов розовые закатные отблески, отражаясь от узорчатой и переливчатой поверхности изразцов, как исчезали, растворяясь в глубине темных ниш, кропотливые тонкие орнаменты и как, наконец, весь ансамбль, утратив полутона и объемные очертания башен и минаретов, схлопнулся в сказочный черный плоский контур на фоне бархатного звездного неба.

Заночевали мы без палатки на холме, нависающем над самаркандским Городом Мертвых — целым полем гробниц, могил и мавзолеев Шахи-Зинда. По одну сторону холма в темноте угадывалась вереница полуразрушенных куполов и покосившихся могильных плит, по другую светился тусклыми огнями квартал старого Самарканда, откуда доносились истошные тюркские крики, нерусский хохот и заливистый детский плач, металлической грохот кухонной утвари, деревянный скрип и плеск воды, и все это под заунывный аккомпанемент национальных мелодий и дробный стук бубна. У Сокурова в «Днях затмения» есть кадры, очень точно соответствующие нашему тогдашнему настроению: "Это совершенно другие люди". С ними можно бесконечно долго жить в мире, им можно всю жизнь делать добро и получать от них добро взамен, в их поведении можно умом найти какие-то закономерности, но до конца прочувствовать их сердцем нам не удастся никогда. Два мира не сойдутся, и лучше всего смотреть на них с вершины холма.

5. Бетпак-Дала

Проснулись мы, как принято говорить в таких случаях, «с первыми лучами солнца». Сами понимаетте, лёжа без палатки на земле в черте города, особенно не разоспишься. Самарканд был еще тих и неподвижен в предутреннем сне. Мавзолеи, купола и развалины на кладбище Шахи-Зинда отбрасывали синие тени, над городом вздымалисьь узорчатые контуры минаретов Регистана, а где-то далеко на юге прорисовывались в прозрачном воздухе очертания Зеравшанского хребта, невидимые накануне из-за знойного марева, пыльной дымки и городского смога.

Решили в городе не задерживаться. Наскоро собрались и поехали на базар, единственное место в городе, где, по нашему разумению, можно было раздобыть еды в этот рассветный час. Предчувствия не обманули: базар еще был, конечно, пустынен и безлюден, еще господствовали на нем стаи бездомных собак и полчища наглых птиц, однако кое-где уже проснулись и завтракали те самые обреченные продавцы дынь, которые прикованы жизнью к горам своего неподъемного товара, которые вынуждены проводить на базаре сутки напролет, в том числе и завтракать в этот тихий прозрачный утренний час. Получив по паре лавашей в дорогу, мы укатили из Самарканда на северо-восток, в сторону Ташкента. Тихо, прозрачно, почти не жарко…

Это был один из тех редких дней, когда оба члена экспедиции синхронно чувствовали себя великолепно. И если только коварный враг не вставит нам палки в колеса — то есть не будут спускать камеры, не разорвутся спицы, не разлетится россыпью мелких шариков нежно любимая задняя втулка, разбросав заодно по асфальту обе собачки с пружинками впридачу — то два великолепных участника смогут выдать на-гора нешуточный дневной пробег. Однако даже всего при двух участниках такое счастье выпадает примерно раз в неделю, этот момент нужно ловить и этим обстоятельством следует пользоваться на все сто, выжимая из счастливого совпадения максимальный километраж. (Собственно, за это мое глубокое убеждение Главный и дал мне, на пределе своего остроумия, в свое время прозвище «Пан Километр»). Если же участников три и более, то вероятность такого совпадения сводится почти до нуля, о чем мне, как «Пану Километру», даже думать больно. Впрочем, тему оптимального количества людей в экспедиции я еще коснусь позже, с психологической стороны.

…Дорога сколько-то километров извивалась по невысоким высохшим холмам, а затем ушла в извилистое ущелье, ограниченное с двух сторон все такими же безжизненными горами. Это ущелье — долина реки Санзар, разделяющая горные массивы Мальгузар и Нуратау в Зеравшанском и Туркестанском хребтах соответственно — является единственным естественным проходом из Самаркандского оазиса на север, в сторону Голодной Степи. Он носит название Тамерлановых ворот по имени великого завоевателя Тамерлана (Тимура), армия которого прошла, согласно легенде, этим же путем, но в обратном направлении. Ущелье имеет весьма живописный вид — грохочущая в пене река, ниточки железной и шоссейной дорог причудливо переплетаются, время от времени пересекая друг друга чередой ажурных мостиков, по сторонам ущелья поднимаются раскаленные пыльно-коричневые склоны, а в самом низу, возле воды, иногда встречаются зеленые спасительные островки из двух-трех пирамидальных тополей и крошечной бахчи размером с носовой платок. Несмотря на непременный дневной зной, ехалось в принципе неплохо — то ли адаптация уже пошла, то ли холодный водный поток, постоянно находившийся в пределах досягаемости, приносил психологическое облегчение. Именно в тот день мы впервые применили способ бесплатного приобретения бахчевых, впоследствии безотказно работавший в ходе всех азиатских экспедиций.

— Сколько?

— Пятьдесят копейка!

— Да ты что, уважаемый?! Мы от самого Ашхабада едем, и нигде дороже тридцати копеек дынь нет!

— Вай! Ашхабада?! На великах?! Да бери дыню так, дарю, э!

— Вай, рахмат, ата! От самого Ашхабада едем, у тебя дыня — самая сладкая!..

И тут можно остановиться в тени пирамидального тополя, прислонить к его пыльному стволу своего раскаленного зверя, прямо в кедах зайти по колено в реку Санзар, зачерпнуть полную кепку воды и так, вместе с водой, надеть ее на себя, а потом, стремительно высыхая, сидеть и кушать халявную дыню (невыразимо сладкую и ароматную, до Москвы такие не доезжают) и представлять себе армию Тамерлана — ревущих раскачивающихся верблюдов, раскосых конников в кожаных доспехах и пыльные измученные лица пехотинцев, изнывающих от зноя под своим железным панцирем. Быть может, именно здесь, куда капает сейчас липко-сладкий дынный сок, стучали, поднимая пыль, тысячи ног и копыт великой азиатской армии, идущей на покорение Согдианы.

После выхода из Тамерлановых ворот дорога прямой линией тянется по плоским пространствам Голодной Степи и минует город-новостройку Джизак, ничем не примечательный. Вечером мы остановились далеко за Джизаком, преодолев за день около 150 км, и этот результат так и остался лучшим суточном пробегом за все время азиатских экспедиций.

День следующий начался в раскоряченных позах, с искаженными лицами и с деревянной походкой на негнущихся ногах — все-таки вчерашний километраж дал о себе знать. Однако, оседлав зверей, мы удивительно быстро оклемались, вошли в норму и гнали километров по плоской степи километров 70-80 до самой Сырдарьи, «не разгибаясь». Представляете себе форму классического гоночного руля? Его можно схватить снизу, за самые рога — и тогда едешь, согнувшись в три погибели, и подбородок оказывается почти на уровне жопы; а можно положить на него руки сверху, и тогда катишься в позе белого человека, почти как на «Орленке» в школьные годы. Естественно, что в положении «не разгибаясь» скорость выше, однако при этом чувствуешь себя беспросветным рабом своего железного зверя, согбенным в затянувшемся поклоне. Так что 70 километров «не разгибаясь» — хороший показатель. Главный, у которого кривая самочувствия в этот день заметно пошла вниз, тем не менее уверенно удерживался у меня на колесе, и лишь изредка глухо ворчал матом.

На мгновение отвлекаясь, замечу, что, проводя целые дни на магистральном шоссе, волей-неволей встречаешь сотни людей, нередко примечательных, и встречи эти таят в себе неожиданности — иногда приятные, иногда забавные, иногда занятные. В любом случае, вероятность встретить на шоссе человека интересного и запоминающегося больше, чем в рутинной сутолоке большого города. Люди интересные и неординарные активны и мобильны, люди скучные и тривиальные пассивны и неподвижны. В тот день на этапе Джизак-Ташкент было у нас две встречи, между которыми при желании можно натянуть некую внутреннюю связь.

Первая: шедший нас навстречу мотоцикл с коляской, старенький, пыльный и обшарпанный, вдруг остановился, его обитатели стали размахивать руками и кричать по-русски, обращаясь к нам (что кричали — непонятно, мы уже проскочили их, «не разгибаясь», но по интонациям русскую речь от тюркской отличить очень легко). Остановились и мы. Оказалось — бабушка и дедушка пенсионного возраста, со вполне русскими лицами, оба в танкистских шлемах (особенно забавно шлем смотрелся на бабушке), совершенно почерневшие от загара (насколько вообще может почернеть русский человек), насквозь пыльная одежда; а в целом и мотоцикл, и багаж, и пассажиры носили неуловимую печать дальних странствий — совокупность мелких деталей, каких-то приспособлений, придумок, подсумок, амортизаторов-креплений и тому подобное. Несколько фраз, сказанных доброжелательным, почти извиняющимся тоном раскрыли перед нами картину просто эпическую: немолодая чета проживала где-то в Краснодарском крае, а родственники их — на Алтае. И вот бабушка с бабушкой каждое лето предпринимали такие путешествия через пол-Евразии на этом своем мотоцикле (возможно, сохранившемся со времен немецкой оккупации — я не очень силен в марках мотоциклов): туда — через Астрахань и Оренбург, обратно — через Среднюю Азию, Красноводск и Баку.

Мы с Главным аж потеряли дар речи, и как-то рефлекторно вытянулись по стойке «смирно» от нахлынувшего почтительного восторга. Почувствовали себя пигмеями вместе со всеми своими вело-подвигами. Краснодар – Алтай – Краснодар. Это ж десять тысяч километров! Междометия восторга, цоканье языком и чмоканье губами. Жаль, что мало чего хорошего могут сделать друг другу такие вот случайно встретившиеся путники — и у тех, и у других почти ничего нет с собой. И только чувство сильнейшей взаимной симпатии удерживало нас вместе минут двадцать, стоящими посреди пустынного шоссе Самарканд - Ташкент. Вроде и говорить не о чем, и разница в возрасте чуть ли не в три раза — а вот стояли просто рядом, бабушка оглядывала наши обгорелые потные рожи и сочувственно качала головой, дедушка рассматривал устройство заднего переключателя передач, я бездумно водил пальцем по рукояткам мотоциклетного руля и глуповато улыбался, а Главный все пытался вручить бабушке с дедушкой то банку сгущенки, то какие-то джизакские конфеты, то украденные нами где-то по пути халявные персики. Не взяли ничего, справедливо указав, что нам еда нужнее. «Мы-то уж, считай, почти дома, ребя» — улыбался дедушка, — «Самарканд, Бухара, Чарджоу, Ашхабад, Красноводск, Баку — а там ить до Краснодара-то рукой подать!» И мы заливались со смеху, лишь бы сделать дедушке приятное. Расстались, обменявшись адресами, в полнейшем восторге друг от друга. Помнится еще, когда пенсионеры-мотоциклисты уже уехали, помахав нам на прощанье, мы некоторое время стояли и с грустной завистью размышляли о том, как повезло человеку — жизнь сложилась так, что даже в пенсионном возрасте и у него, и у жены его хватает легкости и энтузиазма на такой путь, достойный Марко Поло. Чтобы так вот, по своей воле, изо дня в день гнать сотни километров с мелькающим переменчивым пейзажем, беззаботно встречать сотни мимолетных людей, пропускать их перед мысленным взором и оставлять за спиной, совершенно не ощущая неповоротливой пожилой инерции. Ладно, мы-то молодые беззаботные балбесы — нам по статусу положено. А эти? Светла, легка и беззаботна должна быть душа человеческая, если пускается она без напряжения в такую одиссею...

Другая картина: мы с Главным сидим в ошхане возле моста через Сырдарью, еще на южном берегу. Уже справились с лагманом и пловом, и теперь, обливаясь назойливыми потными ручьями, попиваем зеленый чай с лавашом. За плечами уже 80 км не разгибаясь и сознание того, что полдня прошли не зря. Ноги, блаженно вытянутые, разбросаны по ошхане. Кроме нас, в противоположном углу ошханы под навесом сидят три-четыре аксакала и что-то там неспешно — то ли в кости играют, то ли в нарды. Зрителями — два-три аборигена помоложе, среди них уважаемый заправила ошханы; время от времени к ним за порцией подзатыльников подбегают вездесущие черноголовые дети.

И вот возле ошханы тормозит пыльная "Волга" с карагандинскими номерами, идущая с севера. Ого! Тысячи полторы километров, однако. Мы начинаем проявлять интерес, разглядывая приезжих. Ну-ка... Придерживая брюхо и, непрерывно вытираясь платком, из Волги выкарабкивается русский боров лет под пятьдесят, красная рожа в каплях пота, взмокшие пряди прилепились к лысине, светлая рубашка с коротким рукавом, мокрая насквозь, обширными гладкими пятнами облипает спину и плечи, уточняя анатомические подробности. Взгляд в поисках исполнительных и подобострастных. А, ну понятно. Генерал-директор карагандинского полета, замдиректора рудника или комбината. Предполагается, что персонал ошханы должен быть просто счастлив — Его Высокотоварищество осчастливило скромное заведение своим посещением. Сам, лично за рулем, ах как демократично, пораженная простотой и доступностью общественность бьется в экстазе. Ба, да Его Высокотоварищество путешествует в сопровождении законной супруги! Еще одна порция фарша вылезает из авто и неприятно бьет в глаза каскадом мясных складок. По случаю жаркой погоды Её Высокотоварищество облачно в сарафан, на пошив которого ухлопано материи (кв.м.) — столько-то, х/б нитей (км) — столько-то, усилий (чел-часов) — столько-то. Наблюдаем новые потные ручьи, которые текут самыми непотребными маршрутами, все прилипло там, где должно быть стыдно, тщетные утренние усилия подправить лицо и голову размазаны и смыты долгими часами зноя. Н-да, не приспособлен к жаре генералитет.

Уже при первом взгляде на сарафан меня чуть покоробило — больно много наружу, это как-то в диссонанс с местной эстетикой и образом мышления, в который мы волей-неволей начали потихоньку вживаться. Теме временем Его Высоко, переваливаясь, начинает движение. Законная супруга из статичного положения выдает несколько уничтожающих реплик, от которых обугливается земля под ногами и облетают последние листья с чинары. В этой дикой жаре виноваты: муж, и эти чертовы чуреки, и эти дураки велосипедисты, грязная рванина, и эти дети, которые мельтешат и скалят зубы, чурбанское отродье, да и вообще... Больше ни на кого взгляд упасть не успел.

Главный, профессионал жизни, на мгновение раньше меня понял, что последует дальше:

— Тём, Тём, замажем — щас развлекуха пойдет? Как мыслишь?

Ах, ну да! Женщина за дастархан — действительно, нестыковочка... Я тоже перестал пить чай и слегка повернулся для улучшения обзора. Партер почти заполнен, хождения между рядами прекратились, смолкла какофония настройки из оркестровой ямы. Сейчас грянет!

Первым, как и положено, отследил надвигавшийся кризис уважаемый заправила ошханы. Он уже оторвался от играющих в кости и теперь с лицом темного Будды наблюдал за движением венценосной четы, очевидно, мысленно наметив себе некий незримый рубеж — воображаемую линию на раскаленном высохшем бетоне. Вообще-то у аборигенов чрезвычайно развито инстинктивное чувство вертикали байской власти и своего места в ней. Сколько раз я видел, как в подобных случаях, стоит лишь остановиться возле ошханы начальствующему автомобилю коренной национальности, как такой же заправила ошханы выскакивал наружу, рассыпаясь любезностями и растекаясь елеем, и чуть ковром не расстилался под поступью райкомовского бая, почтившего посещением. Но то — соплеменники, своя родная вертикаль. А здесь бай был приезжий, русский, а значит — неопасный, из какой-то другой вертикали. Заправила прогудел нехорошим голосом, как хриплый бабуин-ревун, только что проснувшийся после попойки:

— Э,... эээ..! Нэлзя, ээээ!.. Закрыто! — и он запретительно поводил в воздухе руками, как палубный диспетчер на авианосце.

— Как это "закрыто"?! — в ошхану вплеснулся вал брезгливого возмущения с эпицентром в поджатых губах над сарафаном. Мясо-молочное шествие продолжалось, не роняя достоинства. Услышав женский голос, аксакалы оторвались от своих нард и костей, а зеваки — от аксакалов, и все они начали, сначала медленно, а потом с убыстряющимися движениями, повышающимися интонациями и ускоряющимися чередованиями согласных, подбирать под себя ноги, привставать, подниматься из-за дастархана, все активнее жестикулируя, а под конец так и просто размахивая руками. Аксакалы решительно стучали клюками и посохами, и что-то гневно шамкали в адрес заправилы, решительно направляясь на выход. Прозрачные серебряные бороды тряслись негодованием. (Как я понял по интонации: "Ну, если у тебя тут такие безобразия, что уже и женщин пускают — ноги нашей здесь не будет!"). Заправила, напуганный и раздавленный перспективой, зажатый меж двух огней, что-то быстро-быстро тараторил аксакалам, откуда-то сбоку посмеивались зеваки в тюбетейках, блестя золотыми зубами из-под угольно-черных усов, а с фронта продолжали надвигаться неверные осквернители воли Пророка — Их Высокотоварищества. В отчаянии заправила загородил дорогу, раскидывая руки буквой "Т" поперек прохода и пытаясь что-то объяснить Его Высоко. Слова его, однако, тонули в общем гортанном многоголосии.

К чести его будь сказано, Его Высоко просек ситуацию почти мгновенно. Он остановился, пошевелили обвисшей кожей лица, еще раз вытер шею платком, решительно сказал ".... в рот!" и повернулся к своей благоверной, как бы призывая ее в свидетели — мол, сделал все что мог, заветы Пророка неодолимы. Супруга же его, однако, все еще находясь в плену советской инерции, ядовито высказала несколько глупостей насчет порядка работы, жалобной книги и "директора столовой". Все то же ленивое, снисходительное и брезгливое возмущение. Истинная причина "неожиданного закрытия" ошханы все еще оставалась для нее загадкой. И тут Его Высоко, уже окончательно осатаневший от жары, неумолимых заветов Пророка и хронической бестолковости спутницы жизни, разъяснил ей истинную причину. В нескольких выражениях, столь емких, что не осталось сомнений — свой путь к кормилу совдеповской власти Его Высоко начал от самых её рабоче-крестьянских низов.

Ай, что тут сделалось! То есть было даже секундное непонимание и замешательство с удивленными, красными от жары глазами с тонкой розовой сеточкой. А потом — я никогда больше не слышал столь длинного, громкого и выразительного "Ка-а-а-ак?!" (количество "?!" добавить по вкусу). Фарш забился мелкой дрожью и пошел пятнами, различимыми даже под жарким солнцем, а потом воздух наполнился глубоко-народной лексикой уже в исполнении Её Высоко. По размышлении зрелом я бы, пожалуй, даже отдал пальму первенства в этом матерном соревновании представительнице прекрасной половины. Зеваки все так же лениво ухмылялись, перебрасывались непонятными фразами и показывали пальцами. Наконец, еще один словесный поток из времен рабоче-крестьянской молодости (теперь уже в сторону зевак) — и Её Товарищество ретировалось в сторону пыльной "Волги". Жаба вместо тюленя.

Мужик ее, однако, был более конструктивен. Он наконец заметил нас, соплеменников, подошел и спросил, не здороваясь:

— Слышь, ребята, так там дальше забегаловка есть какая-нибудь? Тут и не пожрешь толком!

Действительно, зачем дурацкие условности? — здороваться еще... Только я собрался ответить "Ребята у тебя в штанах", как Главный нехорошо усмехнулся и сказал:

— Дальше — Бетпак-Дала...

— Голодная Степь... — перевел я и покачал головой со скорбным выражением.

— ...жрать нечего до самого Джизака... Штурман, это сколько?

— Километров сто двадцать... — не моргнув глазом соврал я. В пяти километрах от шоссе находился городок Сырдарья, и уж там-то этих забегаловок — пруд пруди. Но хотелось продолжения шоу. На всякий случай я усилил: — Да и дорога там, ближе к Джизаку, не приведи Господи...

Заправила ошханы сменил гнев на милость, и шоу продолжилось. Диспозиция была такова: Её Высоко сидела в обжигающе раскаленной "Волге", а Его Высоко сновал туда-сюда с пиалами плова, гуляша, с чайниками и лепешками. Аборигены искоса наблюдали за его перемещениями с кривыми усмешками непонимания и презрения. В мусульманском сознании это не укладывалось: "Ох, и чудные люди эти неверные урусы! Подносить жене чай! Вай, совсем жалкий, ничтожный человек... Вай, дикий какой народ..." Возможно, у нас с Главным на лицах тоже читалось что-то подобное, потому что в конце концов узбеки начали с нами весело и понимающе перемигиваться.

Финала мы не дождались. Чай выпит, лепешка съедена — труба зовет! Вышли, поглаживая брюхо, продефилировали мимо "Волги", испеченной в знойном мареве и душных потных волнах. У Главного по губам ползала ухмылка, он покачивал головой якобы в такт собственным мыслям. Затем оседлали и лениво покатили к мосту через Сырдарью.

Я почти уверен, что у утренних дедушки с бабушкой на трехколесном мотоцикле хватило бы ума и такта не переться внаглую нахрапом, не лезть со своим уставом и не насаждать своих представлений о графиках работы и жалобных книгах. А еще — но это робкое затаенное предположение — я не исключаю, что бабушку пустили бы в ошхану и вполне потерпели бы ее присутствие за дастарханом. Таких примеров отношения к русским женщинам тоже множество. Был бы человек хороший.

6. Ташкент

На самом деле — Тошкент. Так они его называют, так они его и пишут. (А туркмены еще хлеще, "Дошкент"). После Бухары и Самарканда — скорее разочарование, чем впечатление. Очень большой и маловыразительный советский город, населенный, однако, узбеками. Большая его часть отстроена заново после землетрясения 1966 года, и оттого мало отличается от Черемушек или Бирюлево. Справедливости ради замечу, что все эти европейски правильные кварталы за 20 лет уже обросли азиатским орнаментом, установленный правильный порядок рассыпается и рассасывается под действием извилистой узбекской предприимчивости, обволакивающего азиатского образа жизни — плов на улицах, горячая самса, арбузы-дыни... Но все равно, с Бухарой и Самаркандом даже нечего сравнивать.

Некоторый отпечаток на архитектуру города отложили имперские амбиции Шарафа Рашидовича Рашидова. Претендуя на роль этакого гегемона совдеповской Средней Азии, номенклатурный эмир Рашидов питал, как и все диктаторы, непреодолимую любовь к гигантомании. Пустынная площадь Ленина совершенно космодромных размеров, здоровенный, лобастый и бесталанный памятник "ежику" (как обычно, "ежику" приданы характерные черты коренной национальности, в данном случае — "ежик"-узбек). Функционально бесполезная центральная улица (тоже, разумеется, Ленина) — очень широкая и очень короткая, приспособлена лишь для того, чтобы от подножия памятника-"ежика" благосклонно взирать на демонстрации верноподданных трудящихся. Как ни странно, есть даже музей Ленина. Что там, как, откуда? — Ульянов-средний и в Средней Азии-то не был ни разу в жизни... Но, видимо, Шарафу Рашидовичу этот музей грел душу.

Для расширения кругозора покатались в ташкентском метро. Выглядело это так: Главный стоял наверху возле входа вместе с велосипедами, я катался туда-сюда пару остановок. Потом наоборот — я стою со зверями наверху, он катается. Интересно отметить, что я в своей велосипедной одежонке — майка (правда, единственная чистая) и спортивные штанишки (правда, выстиранные вчера в арыке) — вполне сносно вписывался в толпу пассажиров ташкентского метро, весьма пеструю массу разнообразных персонажей. Тут и вполне среднерусского вида летние пивные мужики, обтекающие потом, и золотозубые темнолицые аборигены в непременных тюбетейках и темных пиджаках, и ветхие дедушки с окраин, облаченные в халат и подпоясанные так же, как их прадеды во времена Бухарского эмирата, и обыкновенные русские тетки, заброшенные в азиатский зной извилистыми поворотами лирической судьбы, и освобожденные женщины Востока в разной степени своей освобожденности — от цветастых халатов, платков и шаровар до вполне европейских силуэтов, и даже в очках. Паноптикум типажей на любой вкус, и велотурист среди них — далеко не самый яркий.

А теперь сравните эту картину с историей, имевшей место быть двумя годами позже в Минске, столице Советской Белоруссии. В ходе очередного велопробега, на сей раз лениво-равнинно-курортного, и даже, можно сказать, предсвадебного моего, мы въехали в Минск и по установившейся традиции взялись кататься в местном метрополитене. Друг мой ДВ и ваш покорный слуга, покрытые слоем белорусской дорожной пыли, ввалились в голубой подземный экспресс, прокатились пару остановок, а при выходе услышали злобно-брезгливый шепот вслед: "Слава Богу, эта рванина вышла..."

В целом же город Ташкент никакого особого впечатления не произвел. Об этом косвенно свидетельствует тот факт, что самым запоминающимся при посещении Ташкента эпизодом лично у меня остался следующий — руководитель экспедиции, он же староста группы, он же Эдуард В. Падун (и тут хорошо бы добавить "интеллигент и умница, дворянин в одиннадцатом поколении") самым что ни на есть скотским образом срал посреди какого-то бульвара на окраине этой самой "звезды Востока, столицы мира и тепла". Выглядело это примерно так: между проезжей частью и тротуаром протянулась зеленая полоска орошаемой травки шириной метров десять, с расположенными на ней кое-где жесткими колючими кустиками высотой примерно по пояс. По тротуару неспешно прогуливались молодые узбекские мамы, эмансипированные (то есть не в переливчатых шароварах, а с мало-мальски голыми ногами) и вполне довольные собою. По дороге неторопливо проезжали немилосердно чадящие автобусы, и через сплошь открытые их окна высовывались темные лица одуревших от жары и тряски пассажиров. И все это чинное, почти цивилизованное многоцветье останавливалось взглядом на коротко стриженой голове-шарике, вызывающе торчащей из невысоких кустов. Голова хмурилась и устремляла взгляд то внутрь себя, то куда-то вниз, под себя — очевидно, контролируя ход процесса то аналитически, то визуально. Не могу сказать, лестно ли было Главному в этот ответственный момент внимание ташкентских жителей — он их попросту игнорировал.

И еще Ташкент запомнился рукотворным озером-водохранилищем, устроенным для местного населения белыми русскими братьями на выезде из города. После недельного впахивания на раскаленной пыльной азиатской трассе водохранилище выглядело неправдоподобной царской роскошью. Фыркали, плескались и брызгались, забыв о времени и графике движения. Кстати, выяснилось что местные дети и подростки или не умеют плавать вообще, или делают это очень плохо.

После Ташкента мы отвернули вправо, в сторону Ахангарана. Снова плоская выжженная полупустыня, постепенно сменившаяся однообразными безжизненными холмами. Дорога исправно следовала рельефу, мгновенно аукнувшись в больших бедренных мышцах, но в целом трудностей не представляла. Мы монотонно катили до самого вечера, стараясь дотянуть до самого Ахангарана и заночевать там, под сенью пирамидальных тополей где-нибудь на берегу бурлящего потока. Запомнилась картина в цветовой гамме заходящего солнца — длинные изящные тени велосипедов, скользящие по все еще горячему асфальту, освещенные склоны в теплых желто-красных тонах, темно-коричневые, почти неразличимые, теневые склоны, золотистый отблик закатных лучей в пыльном облаке над дорогой, болезненно-розовая кожица на обожженной солнцем роже Главного... Жара немного спала (градусов до 32), и видимое приобрело идиллические интонации спокойствия и умиротворения.

Уже в сумерках прокатились через поселок Ахангаран, решили проблему жажды и затемно остановились на ночевку в сухом русле притока Ахангарана. Огромные маслянистые звезды на иссиня-черном небе...

7.Белла, чао!

О, мама миа! О, белла чао!

О, мама миа, мама миа, белла чао, чао, чао, мама миа!

О, белла чао! О, мама миа, белла чао!

"Уж не тронулся ли автор?" — встревожится читатель, искренне сопереживающий ходу повествования. Спешу успокоить — да нет, все нормально.

Прощай, Мария, скучать не надо.

Уходим в горы на врага...

Вот оно — ключевое слово! — "уходим в горы". После Ахангарана начались, наконец, настоящие горы, и это событие требует того, чтобы сконцентрировать на нем ваше внимание серией искрометных метафор. Итак, въезд на велосипеде в горы — это одновременный диссонанс несовместимых ощущений и эмоций, это поток захлестывающих друг друга впечатлений, с которыми не справляется психика. Самое точный аналог — это то чувство, которое остается на кончике языка после того, как выпьешь текилы и лизнешь вдогонку соли с лимонным соком: очень много очень сильного и очень разного. Пока катишься по равнине, велотуризм состоит из едва ноющей боли в ногах и размеренного разглядывания пробегающих мимо пейзажей. Как только начались горы — все возрастает многократно, как будто чай нагрели и одновременно добавили в него коньяка и сахара. В ногах судорожная немота и бессильная одеревенелость на пределе терпения, хрип и язык на плечо, и сердце колотится так, что даже губы дергаются от пульсации крови. Но зато вокруг по мере подъема начинают разворачиваться, сменяя друг друга, объемные величественные панорамы, одна другой грандиознее, порождая ощущение всепобеждающего эйфорического восторга, которое позволяет забыть на время обо всех этих физических неприятностях. И это притягивает раз за разом и не дает избавиться, и заставляет вспоминать и стремиться вновь.

Поэтому, еще только завидев горы на горизонте, уже напрягаешься и закусываешь удила, как боевой конь при звуках горна, и уже стремишься всей душой к этим пока еще полупрозрачным и невесомым контурам вдали, заглушая беспокойство от нахлынувшего двойственного — будущих неизбежных издевательств над организмом и столь же непременного эйфорического восторга, который ждет нас там. И хочется, и колется. В поисках метафор я пытался сравнивать эти чувства с теми, которые испытывают отроковицы перед потерей девственности, однако знакомые тетки меня отговорили. Что ж, не буду спорить за отсутствием аргументов — ни я никогда не расставался с девственной плевой, ни тетки никогда не "давали стояка" на горных подъемах.

Но уж когда гора прямо перед тобой, когда она дыбится неуступчивым асфальтовым подъемом — тут уж без оргазмических мотивов никак не обойтись, особенно если подъем не слишком длинен и окончание его можно наблюдать визуально. Недаром же в среде велосипедистов, людей в целом недалеких и ограниченных, существует устойчивое выражение "натянуть подъем на шишку". Уж больно сильна аналогия: продолжительные циклические упражнения на пределе сил, под тяжкое сопение, с единственной нехитрой мыслью об окончании процесса. С той лишь разницей что окончание подъема не приносит восторженной животной радости, а лишь минутное послабление, как переход от рабовладения к феодализму и обратно. И все равно нельзя останавливаться, а можно лишь слегка перевести дух, чтобы видимый мир нова проступил сквозь пелену радужных пятен в глазах, а вскоре новый подъем, а за ним еще один и еще и еще... Любые оргазмические аналогии бледнеют, теряются и, развенчанные, отходят в сторону, безнадежно махнув рукой.

А еще горы — это всегда момент истины.

Вообще из трех знакомых мне видов "самодвижущих" путешествий (велосипедного, пешеходного и гребного) самый честный и всепоглощающий вид — велосипед. При ходьбе пешком или даже пешком вверх можно время от времени остановиться и передохнуть, оглядеться и отдышаться, а при гребле в байдарке-двойке вообще лафа: можно ковырять пальцем в носу или слегка шевелить веслом, пока твой напарник горбатится на галере по полной программе. Но вот на велосипеде — ни фига. Остановиться невозможно, потому что упадешь. А напарник, который будет на тебя горбатиться, возможен только на экзотическом тандеме.

И все-таки даже в велоспорте на равнине еще можно как-то поиграться и попритворяться, отсидеться "на колесе" за спиной у лидера, который будет своей чахлой грудью раздвигать для тебя набегающий поток воздуха, да и психологически поможет. В горах же не проходит и этот номер — тут каждый за себя, один на один против проклятого десяти-двенадцатипроцентного уклона, и нечем помочь друг другу. Тут сразу видно кто есть кто, тут каждый отдает горе ровно столько, сколько у него есть, и никак невозможно отдать меньше, и никто не в силах выжать из себя больше. Меньше невозможно отдать потому что не бывает езды в гору вполсилы, так уж устроен любой человек — он старается закончить эту муку побыстрее, в тщетной надежде, что следующий поворот принесет облегчение, что следующий склон будет пологим, а подъем ласковым. И в такой надежде можно провести час, другой, третий, или даже целых полдня, в течение которых подъем отбирает у тебя по своей бескомпромиссной мерке. Все, что у тебя есть, все, что сможет отдать организм — все отдаст, без утайки. В то же время никак не сможет отдать больше, никакие волевые усилия тут не помогут. То есть можно, конечно, окрыситься и с искаженной рожей (хотя она и до этого была не подарок) отработать сколько-то метров вверх, питаясь собственной мимолетной злобой, но затем все приходит на круги своя, и в затянутый красной пеленой мозг приходит понимание, что организм не обманешь. Поэтому в подъем каждый терпит в своем темпе. Кто-то чувствует себя чуть лучше, кто-то чуть хуже, а на пятнадцатикилометровом тягуне это "чуть-чуть" выливается в получасовые отставания, после чего на перевале встречаются два противоположных человека — въехавший раньше лидер, уже отдышавшийся, просохший и замерзший на ветру, и аутсайдер — мокрый как мышь, весь в мыле, с пеной у рта, искаженной красной рожей и безумными глазами, пытается привести в соответствие число судорожных вдохов с числом натужных выдохов.

А еще на подъеме надо, как ни странно, эпизодически включать голову. Заранее прикинуть крутизну склона, вовремя поставить цепь на заднюю звездочку, потому что на подъеме ее уже не вытянешь с меньшей на большую, заранее наметить, где сбросить цепь на передней звездочке с большей на меньшую, чтобы не встать враскоряку ни-туда-ни-сюда. Чтобы не сползти позорно с седла на асфальт, когда ноги упрутся в совершенно невозможно-неподвижные педали — и все оттого, что вовремя не переключился.

В общем, пока горы не началась, так до конца и не разберешься, чего ты на сегодня стОишь. А вот как начнутся — так уже все, полнейшая ясность.

Поэтому-то под звуки "Белла, чао" начинается томление в груди и сладостная дрожь предвкушения во всем теле. Поэтому-то в то утро под Ахангараном Главный все время, собирая вещички, складывая палатку и пристегивая велосумки, насвистывал героическую песню итальянских партизан, время от времени бормоча последовательность звуков, внешне напоминующую слова языка великого Данте: "Ла компаньеро... ла партиджано... ла монтаньеро белла чао...". Иногда его итальянский словарный запас иссякал, и тогда в ход шли мастера кожаного мяча: "ла Альтобелли... ла Тарантини.. ла Пассарелла белла чао..."

От Ахангарана дорога пошла вверх по долине, параллельно реке, но чуть выше ее. Невыразительные горы вокруг оставались пыльными и безжизненно-желтыми, и только в нижней точке долины вдоль реки тянулась зеленая полоска возделанных участков, перемежавшаяся белыми пятнами домиков под раскидистыми чинарами и островерхими пирамидальными тополями. Однако впереди, далеко вверх по долине, за монотонными очертаниями этих выжженных предгорий возвышались невесомые голубоватые контуры четырехтысячников Чаткальского хребта, переполняя сердца наши жутковатым восторгом и ввергая в состояние той самой эйфории, эхо которой я и пытался донести до терпеливого читателя на протяжении предыдущих двух-трех килобайт текста. В тот день эта эйфория наша счастливым образом наложилась на нашу акклиматизацию, адаптацию к жаре, на предыдущий полухалявный экскурсионный день в Ташкенте и на несколько снизившуюся из-за высоты температуру (было не больше 33-35 градусов). Первые полдня мы перли вверх просто как звери, как слепые лошади, корячась на тягунах, отводя душу на коротких спусках в "ямы" при пересечении притоков Ахангарана и "стояком" одолевая подъемы на выходе из этих "ям". Нам удалось вписаться в так называемый "верблюдОвый ритм", когда, выпив сколько-то литров воды с утра, можешь без водопоя ехать несколько часов по жаре. Непременные жара и жажда, конечно, присутствуют — куда ж без них! — но это уже не та жара и жажда, которая заставляет валиться в бессилии и прошибает холодным потом, а та жара и жажда, под которой, обливаясь пОтом злобным, облизываешь высохшие губы и злорадно хрипишь "Врееешь, ссссука, не возьмешь". А затем во время следующей остановки выпиваешь снова столько же литров, расширяя медицинские представления о физиологической норме жидкости, необходимой для человека.

Еще запомнилось, как в одной из очередных "ям" возле одинокой глинобитной хижины мы купили у какого-то аксакала несколько плотных твердых белых шариков, размером с пинг-понговые. Купили из чистого любопытства, потому что местное название этих шариков ничего нам не говорило, аксакал по-русски не знал ни слова, а при объяснениях на языке жестов ему отказывала старческая сообразительность. У Главного теплилась надежда, что эти шарики — какая-нибудь разновидность козьего или овечьего сыра, я же признал их годными лишь на то, чтобы жонглировать ими во время привала. Тем не менее, оглядев придирчиво их мраморно-твердую округлость, решился-таки запихнуть один шарик себе в рот. И что же? Визуальные впечатления полностью подтвердились вкусовыми! То есть: вкуса не было никакого. Как если сосать во рту гладкую морскую гальку. Первым побуждением было выплюнуть обратно как явно несъедобное, и лишь спустя пару минут во рту действительно начал появляться кисло-соленый молочный привкус, который, впрочем, трудно назвать приятным. Действительно оказался сыр или что-то вроде того. Эти четыре или шесть шариков мы сосали больше часа, как карамель "Взлетная".

Ближе к обеду произошел запоминающийся, эмоционально насыщенный эпизод, который потом аукался еще больше суток. Возле городка Ангрен долина речки Ахангаран перегорожена поперек высокой земляной плотиной, образующей Ахангаранское водохранилище. По внешней стороне плотины серпантином поднимается автомобильная дорога, причем начало первого, нижнего зигзага находится приблизительно под концом последнего, верхнего. Так что, несмотря на общую двухкилометровую длину серпантина, нижняя его точка расположена недалеко от верхней, но с разницей по вертикали в 150-200 метров. И вот мы, на последних тактах "верблюдОвого ритма", подъезжаем к этому серпантину, задираем головы и видим.... О, что же мы видим!!!... Там, в конце подъема, прямо над головой у нас, стоит хорошо различимая БОЧКА! С ГАЗИРОВКОЙ! ХОЛОДНОЙ! О, симфония и гармония, богиня Афродита и вечно молодая Стелла, волшебница Розовой страны!

Что тут с нами сделалось — не описАть... Когда-то в детстве я читал книжку про войну против Роммеля в Африке, про то как после многокилометрового рейда через пустыню англичане "на зубах" штурмовали занятые немцами оазисы, идя на запах воды в полный рост, невзирая на пулеметный огонь. Запах воды посреди раскаленной пустыни, как и вид бочки с газировкой — великая сила. Голова выключилась начисто, остался только вожделенный образ желтой бочки с голубой надписью "ГАЗ-ВОДА", объемистой и манящей, а во рту заранее распространился булькающий кисло-сладкий вкус, с шипением лимонно-карамельных пузыриков. Побудительный мотив молнией проследовал прямо из глаз в рот а оттуда в ноги, минуя головной мозг, мы вздрогнули и дали "стояка" с таким напряжением, которое, наверное, доступно организмам лишь в агонии или во время родов. Вот же она вода, вот, до нее рукой подать! Не мелькнуло и мысли прикинуть крутизну и длину серпантина, вспомнить передачу и, может быть, заблаговременно вытянуть заднюю звездочку на 20. Вперед!!! Два километра неистового хрипа и онемения в ногах, паутина трещинок в наклонном асфальте перед носом и из последних сил кисло-сладкая шипучая галлюцинация на высохшем шершавом языке. Почти сразу же стало ясно, что с передачей погорячился, и даже после того, как сбросил передний суппорт на 40, зверюга стоял но подъеме колом, артачился и упирался намертво, заставляя иногда замирать без скорости в окаменелой позе с риском позорно грохнуться набок, а потом, все-таки минуя мертвую точку без падения, с жилами, гримасами и скрежетом зубовным раскачивать зверюгу "танцовщицей" до следующего поворота серпантина. Передача 40/18 не лучший вариант для 12-процентного подъема.

На последнем отрезке серпантина то ли подъем стал еще круче, то ли мы выдохлись (первое, вероятнее), но лошадить стало уже совсем невтерпеж. Иллюзорный вкус уже давно исчез, растворившись в кровавых пульсациях, и даже вид бочки не находил отклика в сознании. Замутненный мозг отказался обрабатывать зрительную информацию. Я оглянулся — метрах в ста – ста пятидесяти приотставший Главный, сдавшись, сползал с седла на земную поверхность. Такая пробоина в сомкнутых рядах! Еще сколько-то метров я мучился, преодолевая себя и разлагающее влияние, а потом — ангренские мужички с кружками, до которых оставалось-то уже метров двести-триста, разглядели издалека мой мазохизм, и сразу же эмоционально активизировались; начали покрикивать, подскакивать, приплясывать и прихлопывать. Признаться, пробрало! Так переживают люди, нельзя же не оправдать их ожиданий! Эти последние двести метров — апогей агонии, ног не чувствовал вообще, обратная связь оторвалась и волочилась, наверное, по дороге. Дотянул весь в облаке радужных пятнен, сквозь которые уж и вожделенная бочка-то различалась с трудом. Мужики, надо отдать им должное, на последних метрах моей безмерной скорби расступились, образовав коротенький живой коридор прямо к бочке, которой заправляла хм... вот даже не отложилось в памяти — старая или молодая, узбечка или русская... Увидев мою рожу с выпученными глазами и незакрывающейся нижней челюстью, она, ни слова не говоря, вне всякой очереди протянула мне стакан своей дивной газировки. Как только я, спустя пару секунд, обрел способность разделять на вдохе воздух и воду — тут же выхлебал стакан двумя глотками, еще до того, как подъехал Главный. Потом мы залпом выпили еще по стаканчику вместе, и еще, и еще... Потом тетке надоело туда-сюда брать-наливать-отдавать нас стаканчики, и она спросила:

— А давайте я вам банку налью? Двухлитровую?

— Угумм! — обрадовано замычал Главный, преувеличенно кивая головой и не в силах оторваться от очередного стаканчика выразительно показал тетке два пальца. Нестабильный беспокойный взгляд из-под выгоревшей кепки и спутанных мокрых волос, грязные потные дорожки по щекам и до пыльной щетины на подбородке, заскорузлые и до сих пор дрожащие руки с въевшимся машинным маслом.

— Две банки, две! — подтвердил я, обрадованный находчивостью Главного.

Тетка посмотрела было на меня с некоторым сомнением, затем перевела взгляд на Главного, и сомнения ее рассеялись окончательно. Под одобрительные комментарии ангренских мужиков мы не снижая темпа выпили еще по два литра, а потом еще по стаканчику "на посошок". Итого — почти по три литра за десять минут. Восстановив "верблюдОвый ритм", не спеша потянулись по шоссе вдоль Ахангаранского водохранилища. Ноги бастовали, ушли в глухой отказ и несознанку.

Последней обитаемой точкой в длинной долине Ахангарана был крошечный кишлак Беш-Кол, в котором мы купили два небольших арбузика (процесс покупки косвенно отражен в рассказке "Деньги – Товар – Товар"). Арбузики-то купили и даже сожрали, а вот с едой как-то промахнулись, легкомысленно повели себя в смысле еды — проглотили по паре самсы и двинулись дальше.

После Беш-Кола дорога пересекла Ахангаран и пошла круто вверх по узкому ущелью безымянного притока. Тут-то оно и началось, настоящее "Белла, чао!" — не тот щадящий подъем с видовыми слайдами направо-налево, который тянулся сегодня с самого утра, и не тот двухкилометровый коротенький тренажер-репетиция, который подстерегал нас на Ангренской плотине. Нет, тут все было по-взрослому — асфальт дыбился вверх, переходя от крутого к очень крутому и обратно, дорога, следуя изгибам тонкого ручейка на дне ущелья, извивалась между скальными обрывами, время от времени вползая на них героическими непосильными подъемами. А бурный ручеек внизу кишел водоворотами и водопадиками, недвусмысленно напоминая — пологая жизнь кончилась. Километров пять мы, как в унылом колодце-коридоре, горбатились вверх между этими обрывами, которые совершенно заслоняли перспективу и держали нас в темном неведении относительно будущего. Жара неожиданно спАла, стало свежо, даже, пожалуй, прохладненько. Вдоль ручейка появились узнаваемые растения, рябины и орешник.

Подъем меж тем продолжался, и когда дорога наконец вырвалась из теснины обрывистого ущелья, мы остановились в некоторой растерянности. Дело в том, что "Атласе автомобильных дорог СССР", по которому мы, собственно, и прокладывали свой путь, на участке Ангрен – Коканд не было никаких перевалов. То есть мы рассчитывали на дорогу пусть трудную, пусть "Белла, чао!", пусть извилистую и вверх-вниз, но — без многокилометрового тоскливого серпантина. На деле же что мы видели? На деле все видимое пространство перед нами закрывало нагромождение горных склонов, полукруглым амфитеатром сходившихся к нашей долине. Асфальтовая лента шоссе уползала вверх и терялась где-то впереди между обрывов и осыпей. Куда ни глянь — надо здорово задирать голову, чтобы увидеть очертания верхней кромки гор. Легкого прохода не предвиделось, и только сзади, у нас за спиной, открывались фрагменты долины Ахангарана, стиснутые нависшими горными склонами, да далекие очертания Чаткальского хребта на ее противоположной стороне.

— Вот он, пан Серпонтий! — констатировал я, и мы начали наметанным взглядом ползать по складкам и неровностям этого открывшегося амфитеатра в надежде разглядеть ниточку серпантина на пестром мозаичном фоне серых обрывов, темных скал и светлых осыпей. Ниточку, практически невидимую снизу, крохотные, почти неразличимые издалека столбики-ограничители или указатели поворотов, характерные красно-белые зебры с угловатым узором. Как обычно в таких случаях, очень хотелось попытаться разглядеть перевал, или угадать его по изгибам зубчатых силуэтов вверху или попытаться почувствовать его по расположению предгорных ребер и отрогов. Сразу же оговорюсь: занятие это почти бесполезное и малоперспективное, угадать перевал снизу почти никогда не получается — стоит проехать какой-нибудь километр вверх, как ракурс резко меняется, горные склоны трансформируют свои очертания до неузнаваемости, посреди казавшегося монолитным отрога открывается вдруг ущелье с осыпями и пенным ручейком, а предполагавшийся в ином месте провал оказывается лишь игрой теней на косо освещенном склоне. Но все равно, при первой возможности смотришь вверх и разглядываешь до рези в глазах, пытаясь предугадать. Людям присущ пристальный интерес к своему ближайшему будущему.

В тот день под перевалом Камчик угадывать совсем не получалось, дорога, рано оторвавшись от речки, поднималась чрезвычайно замысловатой змеей, переходя с одного склона на другой. Несколько раз мы, задирая головы, убеждали друг друга, что во-о-он он, перевал-то, а спустя всего несколько минут вдруг удавалось разглядеть дорожные столбики на километр в сторону от только что найденного якобы-перевала, а то и, того хлеще, с упавшим сердцем расслышать надрывный рев взбирающегося КАМАЗа где-нибудь на противоположном склоне, на сотни метров выше и нас, и "якобы-перевала"; а затем наконец разглядеть это яркое механическое пятнышко, медленно-медленно ползущее по величественному фону, громадному и неподвижному. И привычным движением отгоняешь назойливую беспросветную мысль "Ох, сколько же нам еще въё...", отмахиваешься от нее руками, отбрыкиваешься ногами и трясешь головой в надежде вытряхнуть отчаяние наружу.

А посреди подъема на Камчик я заголодал. И тут, пожалуй, уместно будет кратко остановиться на роли жратвы в велосипедной экспедиции. Роль эта столь велика, что преувеличить ее просто невозможно, и если б я в этом тексте вместо пробелов вставлял слово "жрать!" с восклицательным знаком — это было бы справедливо и адекватно. Как я уже отмечал, езда на велосипеде, особенно в гору, зачастую требует от организма максимума возможностей, и если вдруг выясняется, что из-за голода это максимум недостижим, то жалок удел такого велосипедиста и незавидна стезя его. Вместо того чтобы переть в подъем ломовой мощью, заголодавший велосипедист понуро топает вверх пешком, подталкивая, криво изогнувшись, своего притихшего безмолвного зверя. Вместо того чтобы хрипя скалить зубы и обливаться горячим потом, заголодавший велосипедист старается унять бесславное сердцебиение и бессильный трепет диафрагмы, обливаясь потом холодным и противным. Вместо того чтобы победоносно оглядывать окружающие вздыбленные горы, подвластные или равные, он с понурой грустью взирает не бесконечные неодолимые склоны, и как туда въехать — даже представить невозможно.

Итак, заголодал я. Это происходит резко, буквально минут за пять-десять. Раз — и как отрезало. Выключили рубильник, перекрыли кислород и электричество. И сделать тут уже ничего нельзя. В равнодушной тоске я поглядывал на вихлявшийся стояком зад Главного, все более и более удаляющийся вверх. Сколько-то времени я еще пытался честно за ним тянуться, но затем кислород с электричеством иссякли совершенно, и где-то на половине серпантина впервые пришлось спешиться. Последующие 8-10 километров постоянного подъема до перевала запомнились как нескончаемая нудная череда пешеходных и велосипедный отрезков, в перерывах между которыми я с серым лицом сидел на обочине и меланхолично сосал куски экспедиционного сахара — единственной еды, которая годилась к употреблению без подогрева. Вскоре заголодал и Главный, и последние 2-3 километра перед перевалом мы откровенно и без затей брели пешком, даже не пытаясь взгромоздиться в седло. На окружающие горы спускалась вечерняя синева, глубокие серые тени пролегли в ущельях и скальных складках, долина Ахангарана подернулась невнятной дымкой, а силуэты Чаткальскаого хребта на фоне золотисто-оранжевого закатного неба превратились в темные, лишенные объема зубчатые контуры. Через перевал прошел последний КАМАЗ, шаря фарами в сумерках по извилистой дороге, и мы остались совсем одни в этом царстве темного камня и феерических небесных красок — от черно-синего через сине-голубой и воздушно-зеленый к теплому желто-оранжевому. Кое-где на противоположной стороне Ахангарана, намного выше нас, еще виднелись освещенные грани и склоны, но и они постепенно тонули в синем мраке, наступавшем снизу, а мы все топали на предпоследних издыханиях, вроде и не смертельно уставшие, но с крайним отвращением к подъему. Мне почему-то все время казалось, что кто-то нудный и неумолимый вытягивает мои мозги наружу, сворачивая их спиралью и непреклонно наматывая на что-то под скрежет зубовный.

...На перевал вползли в уже сгустившейся темноте, удивляясь наступившей прохладе. Высшая точка была отмечена квадратной стелой с узбекским орнаментом. Наверху надпись "пер. Камчик. 2284 м". Поздравили друг друга (ни я, ни Главный доселе не въезжали на велосипеде на такую высоту) и легли спать без палатки. Зверей прислонили к перевальной стеле, и они застыли понуро и неподвижно, как настоящие кони, спящие стоя. Можно было лежать на спине, глядеть на звезды и черные контуры нависающих скал. Со стороны Ферганской долины задувал ветер, щекоча лицо, легонько шелестя летящей пылью и негромко хлопая клапанами висящих на зверях рюкзаков. Спокойной ночи.

8. Камчик - Пунган

На исходе ночи прохлада сделалась настолько бодрящей и освежающей, что спать дальше стало совершенно невозможно. Я проснулся, ощутил лицом утренний холод, открыл глаза и уставился в пустое и прозрачное предрассветное небо надо мной. Несколько мгновений уши на возвращение из протяжной зябкой дремоты в зримую реальность, особенно ураганное и безжалостное, если спишь без палатки.

Итак, перевал Камчик, 2284. Было уже почти светло, три стороны горизонта были закрыты от нас темными неприветливыми горными склонами, и лишь в северной части неба последние слабые звездочки растворялись в голубеющем с каждой минутой небе. Чуть ниже, ближе к линии горизонта, к сине-голубой гамме небосклона примешивался неуловимо-золотистый теплый оттенок, а еще ниже всё видимое обрывалось в царство сине-фиолетового мрака, заполнившего межгорные ущелья и скрывавшего в стоящей непрозрачной дымке некие смутные громадные очертания. Разглядывая эти едва уловимые переходы от синего к фиолетовому, трудно было угадать — то ли это волны ночного тумана, то ли контуры Чаткальского хребта, то ли просто порождение фантазии или оптическая игра.

Мы резво встали, зябко поёживаясь, обхватив себя руками и потирая плечи с целью согреться.

— Однако не май месяц! — хмуро констатировал Главный. Я тем временем приветствовал гипсового скульптурного барана саркастическим криком:

— Бееее!

И еще минут пять-десять мы провели, разминаясь после холодной ночи, собирая прохладные на ощупь спальные мешки и другие вещички. Небо тем временем светлело на глазах, последние тусклые звездочки полностью растворились, теплый золотистый окрас продолжал разливаться выше линии горизонта, в ущельях под нами возникали отчетливые грани черного и синего, а кое-где сквозь темный фиолет на дне ущелий появлялись тусклые серебряные ниточки — отражение утреннего неба в извилистых притоках Ахангарана.

А потом вдруг — мгновенное сверкающее волшебство! — в Чаткальском хребте зажглось первое яркое розово-золотистое пятно, почти без формы и размера, контрастное на фоне сонной синевы и темноты ущелий. Это невидимое пока еще солнце осветило вершину Чимбулак (..уверенно сказал я. На самом деле, может, быть, и какую-нибудь другую). Впечатление дивное. «Ух ты, ух ты! Ну, ваще…» — мы качали головами, рассыпая междометия, вздыхали и застывали на вдохе, забывая выдохнуть. Затем зажглась еще одна вершина, и еще одна, и еще… Панорама преобразилась, достигнув своего эстетического и цветового максимума — ярко-голубое небо, цепочка сверкающих розово-золотистых вершин и туманные темные фиолетово-синие глубины чуть ниже, прорезанные теми самыми серебристыми ниточками ручейков и речек. Непрекращающиеся «ух ты, ух ты..». Если вы смотрите на гималайские полотна Рериха-старшего и вам кажутся лубочно-аляповатыми его чрезмерно контрастные цветовые пятна, с детски-наивными простыми тонами — не сомневайтесь, на самом деле горы именно таковы и есть. Быть может, нужно просто верно выбрать место и час. Думаю, что такой щенячий восторг, происходивший в наших душах и не находивший надлежащего выхода, стоило бы просто облечь в единственно возможную форму: «Спасибо, Господи, что сотворил ты такой мир и дал мне возможность им восторгаться!» Что тут еще скажешь? Похоже, что Он намеренно придал человеческой душе такое присущее всем без исключения свойство — искренне восторгаться Его творениями. Это такая незримая связь с Ним, о которой человек может даже не подозревать, но которая существовала изначально, существует всегда не прервется ни на секунду. Позже заумные люди обозвали это свойство эстетическим чувством, и я сдуру употребляю эти слова вдоль и поперек всего текста.

Спуск с Камчика — одно из приятнейших воспоминаний в моей велосипедной биографии. Крутой извилистый серпантин вниз продолжался совсем недолго, а затем перешел в длинный спокойный уклон, без резких поворотов и "ям"-провалов. Можно было катиться в любой расслабленной позе — расправив плечи, или сложив руки на груди, или приподняв их вверх ладонями вперед ("Сдаюсь!"), чтобы попытаться аэродинамически затормозить опасно ускорившийся велосипедный бег — рулевая колонка гоночного зверя устроена так, что переднее колесо, если оно нормально отбалансировано, само по себе сохраняет свою ориентацию бесконечно долго. О длительности спуска свидетельствует тот факт, что я, ни разу не пошевелив педалями, успел ЧЕТЫРЕ раза спеть песню Никольского "Музыкант", каждый раз все три куплета плюс длинный проигрыш в конце на фиг знает сколько тактов (такой, знаете, ортодоксальный вариант, акустическая гитара плюс клавишные, а не позднейшая аранжитровка с фортепиано Шевякова), и все это время зверюга стремительно и ласково нёс меня, пассажира, к нижней точке Ферганской долины. "О несчастных и счастливых, о добре и зле.. " — а вокруг пробегали пологие склоны, открывались все новые перспективы и распахивалась долинная ширь. Тем временем Главный, известный своей авантюрной манерой езды на спусках, оторвался от меня на километр-полтора-два. Иногда его крошечная фигурка была видна мне на пустынной дороге далеко впереди, среди пологих склонов долины, иногда она исчезала за плавными поворотами дороги в неровностях предгорных холмов, и мне оставалось лишь разглядывать стремительно набегающий асфальтовый поток под колесами или пытаться нащупать взглядом едва наметившиеся очертания горной цепи на противоположном, южном склоне Ферганской долины, отделенные от нас 40 километрами пыльного раскаленного воздуха над знойным цветущим краем — многоцветием хлопковых полей, кишлаков, каналов и дорог. Стремительный Главный смотрелся ничтожной наглой песчинкой на фоне величавой природы.

Два километра дистанционного преимущества — это ничто для скорости велосипедного спуска, и возле селения Пунган оба участника экспедиции воссоединились вновь, причем Главный томился в безделии всего три-четыре минуты. Пунган запомнился мне тем, что в местной ошхане нам дали сдачу с пятерки так, как если бы это был червонец. К вопросу о пользе изучения арифметики. Стали ли мы великодушно возвращать уважаемым аборигенам сверхнормативную сдачу? Нет. Было ли нам тогда за это стыдно? Нет. Испытываю ли я по этому поводу какую-то неловкость? Может быть...

После Пунгана началась собственно Ферганская долина — громадная вогнутая межгорная котловина с протекающей посередине рекой Сырдарьей. Снова жара, пыль, дрожащее марево и соленые потоки по спине, засыхающие на солнце. Вся долина густо усеяна городами, кишлаками и поселками, каждый клочок земли, до которого удалось довести оросительный канал, возделан и засеян хлопчатником, плотность населения и кучность обитания сравнима с китайскими земледельческими провинциями. Впрочем, из всех правил есть исключения, и в одно из них мы с удивлением въехали сразу за Пунганом. Вы не поверите — лес! Лес, настоящий, с громадными высокими деревьями, с тенистой сенью, буйным подлеском кустарников и мягким травяным покровом. Этот чуть ли не единственный во всей Средней Азии островок реликтового леса в пойме Сырдарьи дает представление о том, какова была природа этого края до того, как местные жители преобразили его свои вековым трудом. Если вы когда-нибудь читали описание тропического леса у Генри М. Стенли, то припомните его, разделите то незабываемое впечатление приблизительно пополам — и вы получите картину леса возле Пунгана. Да, возможно, это и не экваториальное буйство и не амазонские джунгли, но все равно, по сравнению с неброскими лесами Средней России — сильнейший контраст. Огромные, неохватные деревья, все как на подбор (а некоторые и вдвоем не охватить, мы пробовали), увитые многочисленными лианами, внизу уже одеревеневшими, толщиной с мою велосипедную ногу, а вокруг этих лиан вьются еще лианы второго порядка — тоненькие и зелененькие. Раскидистые кроны на пол-футбольного поля каждая плотно смыкаются вверху, покрываю землю вожделенной тенью даже посреди изнурительного среднеазиатского полуденного зноя. В этой тени буйными островками произрастают какие-то кустарники, ощетинившиеся колючками и обвитые колючими же лианами, кое-где из земли выпирают сомкнутыми рядами, подобно бамбуку, тонкие прутики-стволы каких-то неведомых непроходимых растений, а сверху свисают безжизненные плети лиан засохших, мертвых. Мы остановились в этом дивном месте чуть ли не на час, и просто отдыхали душой. Все-таки лес, пусть и такой экзотический, куда ближе душе русского человека, чем нескончаемая плоская пустыня или угрожающе-громадные горные массивы.

К сожалению, лес был совсем небольшой — всего километра два, и закончился на берегу Сырдарьи. Мы переехали ее во второй раз в этой экспедиции (но далеко не в последний!), и покатили в сторону Коканда. Я тянулся за Главным с видимым трудом, постоянно отставая и подумывая, как бы приостановиться да полежать. Вчерашний въезд на плотину в Ангрене все еще давал о себе знать бессилием и тщетной пустотой в ногах.

Коканд ничем не порадовал. Почему-то он мне представлялся таким же архитектурным заповедником, как Самарканд или Бухара (возможно, в результате просмотра в детстве советского эпического сериала про поэта Хамзу Наизи). Я снова ожидал куполов и минаретов, мечетей и медресе, как в Бухаре и Самарканде. На самом деле ничего подобного, видели лишь одну мечеть, а город более всего запомнился тем, что в нем продавали мороженое. Или, может, мы выбрали в Коканде неудачный маршрут? Вряд ли, город-то всего ничего по размерам.

Вечером остановились в нескольких километрах за Кокандом, в малопривлекательном месте — где-то на краю хлопкового поля с грязным арыком. Вновь началась среднеазиатская цивилизация во всей красе.

После Коканда дорога повернула налево и потянулась вдоль Ферганской долины. Невыразительная плоскость, распаханная и засеянная до последнего клочка и лоскутка все тем же унылым хлопчатником. Казалось, время отмоталось на неделю назад, настолько все было похоже на этап Бухара – Самарканд с его назойливо-монотонными картинами узбекской жизни, пожалуй, даже в усиленном варианте. Такие же гепатитные арыки, то же раскаленное марево над дорогой, такой же непрерывный населенный пункт на протяжении десятков километров дороги, дикая теснота и скученность убогой жизни, стремительные перемещения из "Социализма" "Коммунизм" и обратно сквозь условные границы соседних совхозов, те же горы арбузов и дынь.

Впрочем, нет. Насчет арбузов и дынь — чуть иначе, здесь эта тема еще настойчивее и колоритнее. В Ферганской долине вся обочина дороги, иногда на протяжении десятка километров, представляла собой протяженный разреженный базар, и кучи дынь встречались чаще, чем дорожные знаки, буквально каждые сто метров, а то и меньше. О какой коммерции тут могла идти речь, кому можно сбыть этот океан дынь и арбузов? Тут же надо прямо танкер подгонять или сухогруз — наземные транспортные средства не в состоянии справиться с такими объемами бахчевых. Именно в Ферганской долине достигла совершенства и артистизма наша техника бесплатного приобретения дынь, уже упомянутая ранее. Мы с Главным к этому моменту уже стихийно выучили роли, и каждый знал — кому, в какой последовательности и какими словами выражать свое возмущение тем, что "мы, уважаемый, от самого Ашхабада крутим, и нигде дороже 30 копеек за дыню нет". Именно в Ферганской долине продавцы с особой легкостью поддавались на эту удочку, более того, кажется — клевали на нее с удовольствием и даже сами искали повод всучить нам дыню бесплатно, лишь бы постоять-поговорить с нами, непременно обсудив "сколько вам за это платят?". Пока останавливаешься возле одного уважаемого, от двух соседних куч резво бегут два других, не менее уважаемых продавца, обязательно с предложениями купить дыню и у них тоже, а когда выясняется бесплатный характер акции — каждый искренне просит взять и от него тоже дыню в подарок. Никакие рациональные доводы не действуют ("мы и одну-то еле съедим... Запас? Да куда ж мы его денем?.. Эту?!?! Да ты чо, уважаемый, у меня ж велосипед переломится!"), уважаемые окружают плотным кольцом радостных улыбок и похлопывают по плечам, настаивают на своем в упорном радушии вопреки любой логике и соображениям рассудка. Единственный способ вырваться из этих дружелюбных сетей — так же похлопывая и расточая примитивные шутки, прижат одной рукой к животу дыню, другой схватиться за руль и тронуться в путь со словами "Рахмат, рахмат! Келебсиз надо!" Почему-то "келебсиз" (путь) — для них очень уважаемое понятие.

Справедливости ради упомяну: среди всех моих среднеазиатских странствий самые вкусные дыни действительно были в Ферганской долине.

И еще. Где-то в самой глубине сознания, почти затихший, едва-едва слышный, но все-таки непрерывный барабанный бой тревоги: горы. Они вдалеке, но они всегда есть, они видны, и они везде вокруг. В какую сторону не посмотришь — сквозь фиолетовую дымку над долиной проступают, замыкая горизонт, смутно различимые силуэты изломанных горный хребтов. А что такое для велосипедиста горы на горизонте, вы теперь уже знаете — "Белла, чао!". Да, они пока еще неподвижны, они пока еще спокойно спят своими далекими фиолетовыми снами — но они есть! И это не дает расслабиться до конца и назвать равнинную дорогу рутинной и однообразной.

А кстати, отчего "фиолетовыми"? То ли действительно висел такой оттенок в раскаленном воздухе, то ли дело в фонетической ассоциации "Ф – ф", "Ферганская" – "фиолетовый", но вот сохранилось у меня такое устойчивое цветовое воспоминание.

9. Still Loving You

Вы, читатель, проживаете себе в стольном граде на Москве-реке и, бьюсь об заклад, ни сном ни духом не ведаете, чем был так уж особо знаменит в советские годы город Андижан, областной центр Узбекской ССР, расположенный в восточной части Ферганской долины. А знаменит он был тем, что там располагался крупнейший на территории Средней Азии пивзавод, что наложило свой неповторимый отпечаток на всю Андижанскую область и раскрасило неожиданными, несравненными красками весь следующий день нашего велопробега. То есть: привычные уже голубенькие палаточки “Газ-вода на льду” начисто исчезли с нашего пути, а их место заняли встречавшиеся с завидной регулярностью пивные точки — стационарные, передвижные и даже самоходные. А кроме них — больше никакой подручной жидкости вообще, если не считать той мутной воды, которая нездорово бурлила в холерных арыках.

Нет, ну можно было, конечно, останавливаться в придорожных ошханАх, просить уважаемых изготовить традиционный зеленый чай, потом ждать пока он заварится, потом попивать его неторопливо, заедая обязательной лепешкой и поддерживать неспешную вежливую беседу с уважаемыми, и постепенно все более растворяться в раскаленной липкой дремотной лени и все далее отклоняться от графика движения — этого нелепого порождения европейской рациональности… Но ежечасный зеленый чай в ошханах — не наш путь. Это не удел устремленных, охваченных и увлеченных, особенно если сквозь знойное дымчатое марево все-таки видны иногда на горизонте прозрачные фиолетовые контуры далеких гор, то со стороны Маргилана, то со стороны Намангана, как молчаливое и неотступное напоминание о “Белла, чао!”. Где же выход? Вполне естественное для нормального человека решение — утолять жажду пивом — родилось, тем не менее, лишь в результате бурной конструктивной дискуссии между руководителем экспедиции и штурманом. Вы будете смеяться, но в те далекие молодые годы я был искренним противником злоупотребления алкоголем вообще, и пивом в частности, а уж в велопробегах — в особенности. И лишь припертый к стене железным напором неотразимых аргументов (типа “Сдохнешь тут от обезвоживания, абстинент х##в!”), я дал вынужденное согласие на замещение воды в организме пивом. Но только в пределах Андижанской области!

И пошло-поехало! Продукция Андижанского пивзавода представляла из себя мутную непрозрачную жидкость светлого желтовато-зеленоватого цвета, с минимальной склонностью к пенообразованию, дававшую в своем бутылочном варианте стойкий осадок. Вкусом эта амброзия более всего напоминала то ли слабенькую брагу, то ли прокисший хлебный квас, каким его до сих пор изготовляют в кое-где в среднерусских деревнях путем брожения варева из хлебных корок. Впрочем, если вы, московский мой читатель, неприязненно скривились при чтении этих строк, то напрасно. Все познается в сравнении, и андижанское пиво можно было признать вполне удовлетворительным по сравнению, например, с пивом нукусским, уже упоминавшемся мною в главе “Поезд”.

По моим наблюдениям, за день езды по сорокаградусной жаре человеку необходимо выпить 6-8 литров жидкости. Арифметически образованный читатель может теперь дегко подсчитать, сколько кружек и бутылок этого “удовлетворительного” пива влилось в наши глотки в течение того памятного дня. На наше счастье, крепость этого варева была никак не выше трех градусов, а дорога по большей части была ровная и хорошо асфальтированная. Иначе сердечко бы взбунтовалось. А так — выпил кружечки две-три и покатил по жаре, страдая одышкой и отрыжкой. Через полчаса все выветривается или выливается с потом наружу, а еще через полчаса новые две-три кружки, и цикл повторяется, и так целый день. Уже к обеду мы были веселы чрезвычайно, хоть ехалось и с трудом.

Показательный эпизод случился при пересечении очередного арыка в центральной, весьма засушливой части Ферганской долины. Едва завидев мутный коричневый поток, струившийся водоворотами между обрывистыми глинистыми стенками, мы сделали “стояка” до пьяных звездочек в глазах, а достигнув цели, бросили зверей на произвол судьбы и с разбега плюхнулись в эту теплую проточную жижу. А потом долго блаженно бултыхались, удерживаясь руками за край обрывистого берега и вяло перебирая ногами в мутной болезнетворной воде. Сильно хотелось бросить все на свете и провести остаток жизни именно так — бултыхаясь и вяло перебирая ногами, не говоря ни слова, щурясь от солнца и брызг, выпуская гепатитные фонтанчики изо рта. Прекратить блаженство удалось с трудом.

И вот, вылезая обратно из этой проточной канавы, я то ли уперся в твердый глинистый край берега, то ли схватился за какие-то выступающие высохшие корни — и вроде почувствовал некое невнятное шевеление под пальцами. А когда выскочил на берег, увидел как из-под пальцев с шорохом выскочило что-то живое. Подвижное гладкое серенькое приплюснутое нечто: членистые, восковой полупрозрачности клешни, суставчатый хвостик-жало, суетливый перебор тоненьких лапок… Ба! Так это же скорпионы! Мы видели их впервые в жизни, однако не испугались вовсе. Наоборот, на фоне выпитого пива появление скорпионов произвело на нас некое будоражащее действие, Главный заорал “Скорпы, Тём, зуб даю — скорпы!”, и в головах наших синхронно возникли пронзительные интонации западнонемецкой группы Scorpions. А времена, напомню, были тогда далекие-замшелые, и еще стояла цела-целехонька Берлинская стена, и еще висел в воздухе застылый отзвук холодной войны, и еще не были сочинены «Wind Of Changes» и «Send Me An Angel», так что выбор у нас был небогатый — мы не сговариваясь затянули лирическую балладу “Still loving you”. Неподражаемая и сама по себе, она, будучи усилена андижанским пивом и впечатлением от только что увиденных шустро-суетливых скорпионов, зазвучала в мозгу с удесятеренной силой, накрепко впаиваясь в подкорку больших полушарий и обрекая нас быть своими пленниками по крайней мере до конца дня. «Time, it needs time…» — завывали мы тошными голосами, натягивая на себя намоченную в арыке одежду, которая тотчас же высыхала под среднеазиатским солнцем с пугающей быстротой. «Try, baby, try…» — извергали мы с лающим тевтонским акцентом, направляясь по каменной высохшей глине к нашим зверям, оставленным на обочине. «I’m still loving you…» — изгалялся Главный, кривляясь лицом на манер пронзительного лысоватого рыжего карлика Клауса Майне. Одновременно с этим штурман экспедиции, временно перевоплотившись в тевтонского гитариста-нибелунга Рудольфа Шенкера, издавал неподражаемые трели воображаемой соло-гитары.

И еще на протяжении нескольких километров несравненные интонации Scorpions терзали наши души, как лезвием по нервам, невзирая на раскаленное шоссе, дыни на дороге и фиолетовые горы вдали. Время от времени эмоции перехлестывали, андижанское пиво ударяло в голову новой мутной волной, и тогда Клаус Майне снова сморщившись визжал «Still loving youuuuuu…», сжимая руками несуществующий микрофон, а Рудольф Шенкер, бросив руль, сливался со своей гипотетической гитарой. Впрочем, через полчасика изнурительная жара сделала свое дело, германские музыканты побросали инструменты и микрофоны, однако пронзительная мелодия продолжала звучать в ушах необычном контрастом с пыльным шоссе, ароматными россыпями дынь по обочинам и тонкими силуэтами фиолетовых гор на горизонте.

Наконец, уже ближе к вечеру, мы подкатили-таки к Андижану. Сам город лежал в стороне от нашего маршрута, мы всего лишь заехали в придорожную ошхану, установленную на бойком перекрестке между Андижанской объездной дорогой и Ферганским трактом. Оживленный пятачок между рядами запыленных КАМАЗов-дальнобойщиков, раздолбанных ЗИЛов и ГАЗов — местных ковбоев с андижанскими, наманганскими и ферганскими номерами, и нескольких легковушек, затесавшихся сюда неизвестно зачем. Кучки веселых темнолицых туземных водителей, потные струйки из-под тюбетеек, а над всем этим — нескончаемая заунывная магнитофонная мелодия, пронзительные высокие завывания без нот и размерности, и все насквозь пронизано запахом бараньего жира, специй плова, чеснока из наваристой шурпы и еще много чего, чему не знаю русскоязычного названия. Вот оно, велосипедное счастье в концентрированном виде — после трудового дня вкусная горячая еда без ограничений.

Ба! Счастье вдвойне: неподалеку от ошханы стоит традиционная уже бочка с андижанским пивом. Решение принимается мгновенно — я иду стоять в очередь за шурпой (да-да, удивленный мой читатель, в советское время очереди были и в андижанских ошханах), а Главный отправляется в очередь за пивом (ну, тут удивленный читатель уже и сам должен был догадаться — если есть очередь за шурпой, то уж за пивом-то она должна быть обязательно).

Пока Главный доставал из-под амортизаторов заднего багажника складную пятилитровую канистру, между участниками экспедиции возникла дискуссия: сколько пива брать — два литра или три? Надеюсь, читатель все еще помнит, что по молодости лет я не был сторонником злоупотребления, особенно в седле. Так что сами догадайтесь — кто из нас с Главным голосовал за два литра, а кто — за три. В конце концов Главный, испустив несколько тяжелых вздохов разочарования, вроде бы согласился на два, однако прежде чем отправиться к бочке, сверкнул мне какими-то нездоровыми чертиками в глазах. И пока я провожал взглядом его фигуру в развалистой полу-умирающей велосипедной походке, неспокойно было у меня на душе. Неужто, гад-алкоголик, все-таки возьмет три?

Подумал — и забыл. Окунулся в очередь за шурпой, попал в эпицентр внимания, весь в солнечных зайчиках от золотозубых аборигенов. Обычная беседа куда-откуда-едете-сколько-за-это-платят. Известие о преодолении нами перевала Камчик встречается пониманием и цоканьем языком, некоторые самые любознательные отправляются осматривать велосипеды поближе, невиданные механизмы переключения передач вызывают удивление и уважение на темных добродушных лицах. На вопросы "Сколько платят" ловко ухожу, пользуясь преимуществом в знании русского языка, а на вопросы о скорости передвижения однообразно киваю головой, имитируя сдержанное чувство достоинства.

"А тридцать можете?" — снисходительный кивок головой. Ну, тридцать, ха, ну спросили, ну не смешите, ну не издевайтесь, кто ж не может тридцать!

"А тридцать пять?" — такой же кивок. Где тридцать, там и тридцать пять, чего уж тут мелочиться.

С недоверием и озабоченно "А сорок?" — и еще один кивок в ответ. Состроить рожу, чтобы ребята поняли: сорок уже не шутка. Вы, милые на своем ГАЗоне 51-м еще до сорока километров разгонИтесь. Вопрошающие, блин...

"А сорок пять?" — а чего ж не кивнуть снова? Но это уже в последний раз, исключительно ради того, чтобы не разочаровывать аудиторию в возможностях белого человека. В конце концов, Артем Викторович, врите-врите, да знайте меру.

Восторг аудитории достигает истерической пронзительности. Воспаленными умами овладевает цифра "пятьдесят", но все затихают благоговейно как перед непроизносимым именем-тетраграмматоном, не в силах одолеть психологический порог. Наконец не выдерживает самый обкуренный. "А пятьдесят?"... И тут уже, пожалуй, пора остановиться. А то восточные люди просто не выдержат психологического напряжения. "Не, земляки, пятьдесят уже никак. Если только с горы вниз". Для убедительности надо бы еще продемонстрировать наглядно. "С Камчика вниз, вот так — вжжжих!" — я лихо планирую по глиссаде ладонью вниз, рассекая знойный воздух. Акция имела успех, нисходящее движение в сочетании с узнаваемым словом "Камчик" вызвали новый отклик в аудитории. Восклицания балагуров, гортанный смех и реплики. Наверное, если бы я ответил категорическое "нет", они бы огорчились и опечалились, разочарованные в кумире, как, к примеру, огорчились бы и опечалились пионеры сталинской поры, узнав что у товарища Сталина какашки коричневого цвета.

На самом же деле мы вряд ли когда достигали скорости в тридцать пять километров в час при езде по равнине. На спуске — там да, стремительность не поддается измерению.

Шутки-шутками, прибаутки-прибаутками, а вот уже и долгожданное окошко, откуда высовывается лоснящаяся физиономия, и руки по локоть в бараньем жире упираются в прилавок, покрытый липкой от грязи бурой рваной клеенкой, давно потерявшей изначальную расцветку.

— Земляк, мне две шурпы и два плова... И лепешку... Или знаешь что? Давай три плова, только в одно блюдо все положи, ага!

Ответный взгляд бархатных, почти еврейской выразительности темных глаз.

— Сделаем, земляк!

Несколько секунд виртуозного священнодействия: половник вихрем проносится по нескольким кастрюлькам, и из каждой выкладывается в две пиалы понемногу того-сего, и терпеть слюноотделение уже просто невозможно, а потом доливается некая огненно-рыжая жидкость, жгучая даже на вид, и сверху все посыпается мохнатенькой зеленью, а в завершение — финальный оценивающий взгляд, секундное неудовольствие на лице и после заговорщицкого подмигивания откуда-то из-под прилавка извлекается еще одна связка зелени. (Подозреваю — зелень точно такая же, как и уже плавающая в пиалах, но клиенту все равно приятно сознание своей исключительности перед лицом андижанского общепита). Последний штрих: новоизвлеченный пучок, нашинкованный в ураганном темпе, щедрым движением распределяется по пиалам.

Второй акт шоу: плов. Просто так навалить риса из тагана — это и дурак навалит. Нееет, тут все иначе... Сначала помешать его, снизу вверх, весь в лоснящемся жире, неторопливыми, но выразительными движениями, и еще раз, и еще, вот так, да, уворачиваясь от поднявшихся со дна облаков ароматного пара. И только потом выложить — именно выложить, геометрически правильной горкой, зернышко к зернышку! — весь этот рис в здоровенную пиалу, в которой явно больше трех порций (но кто их считает, земляк?). И это не просто белая россыпь, (да как вы только могли подумать?!) — нет, он весь напичкан какими-то вареными кусочками овощей и специй, листочками и травинками, непонятными плодами и семенами, кругленькими и продолговатенькими. Поверх всего трепетная длань андижанского маэстро художественно расположила несколько поджаристых кусочков баранины. Плоская пресная лепешка с засохшими острыми краями-кромками с хрустом сложена пополам:

— Два рубель двадцать копейк!

Штурман-казначей экспедиции, роняя слюни и хлопья пены, рассчитался с уважаемым виртуозом половника, затем в два приема перетащил пиалы со всем этим благоуханным шкворчащим великолепием к ближайшему столику и, не в силах дождаться возвращения руководителя экспедиции, с жадностью приник к пиале с шурпой. Да-да, милый мой читатель, знаток утонченного этикета, именно так — презрев гнутую алюминиевую ложку (а такая прихотливая гримаса цивилизации, как вилка, в Средней Азии отсутствует в принципе), я сделал парочку длиннющих опрометчивых глотков-хлебков, и... Огонь во рту разросся от искорки до пылающего костра мгновенно, как крещендо сирены в начале песни "Поворот". Я вскочил из-за стола под треск бушующего во рту пожара, безуспешно заглатывая раскаленный воздух в тщетных попытках загасить неумолимое, неутолимое и неумолчное пламя, пожирающее гортань изнутри. Какое там! Верное решение было найдено почти сразу — я опрометью бросился к очереди за пивом, надеясь успеть предупредить Главного, чтобы он все-таки купил три литра пива, а не два — с двумя литрами пива против этого пожара во рту просто делать было нечего.

Поздно!

Руководитель экспедиции, потный, грязный, заросший пыльной щетиной, спутанные волосы из-под джинсовой велокепки с длинным клоунским козырьком, уже тащится с канистрой мне навстречу.

— Блин, Папаш, два взял?! Там шурпа такая — писец!!! Надо было три литра....

— Тём, я прикинул — чего мелочиться? — взял все пять. Ну, будет много если, выльем в арык в конце концов...

— Still loving you, Папаш!

Почему-то мне кажется что автор должен верить в своего читателя. Я в своего, например, верю. Поэтому, думаю, читателю ни на секунду не пришла в голову чудовищная мысль, будто мы могли вылить в арык хоть миллиграмм. Нет, конечно, мы непринужденно освоили всю канистру, заливая этой зловеще-зеленоватой жидкостью пожарную шурпу и более-менее нейтральный плов, а потом покатили дальше, на Шамалды-Сай, в сторону киргизской границы. Дорога начала полого подниматься к отрогам Киргизского хребта, и последние двадцать километров до ночевки дались нам непросто — сказывалось разрушительно действие Андижанского пивзавода на организм велотуриста. Одышка, сердцебиение, слабость в руках-ногах. Клуб туристов-пенсионеров в походе выходного дня.

Несмотря ни на что, в этот день мы показали второй результат суточного пробега за все время экспедиции, сто сорок с чем-то километров. Уж не знаю что тому причиной — то ли живительное пиво, то ли равнинный характер местности, то ли звезды так сошлись...

Тем временем вдалеке справа в свете закатного солнца невнятно проступали сероватые контуры Алайских предгорий — мирные пологие полупрозрачные силуэты, навевавшие умиротворение. Четыре года спустя, уже с другим напарником мне довелось там корячиться на перевалах Чыйирчик и Талдык по пути на Памир.

10. Конфликт

Все-таки вчерашнее пиво аукнулось. Утром Главный, умываясь возле арыка, забыл на краю бетонного желоба зубную пасту, щетку и мыло. Вспомнил только через семнадцать километров нудного пологого подъема в сторону Шамалды-Сай. А когда вспомнил — остановился посреди дороги, долго кусал губы, приглушенно ругался матом и порывистыми движениями вытирал пот со лба. Потом, правдоподобно имитируя решимость, предложил мне подождать-отдохнуть, пока он, сознательный и стремительный, "на пустом" сгоняет туда-обратно. Ну, не зверь же я — гонять человека на тридцать четыре километра за просто так! Снисходительно спустил дело на тормозах, убеждая Главного, что и пасту, и щетку, и мыло мы купим в ближайшем кишлаке. Главный для проформы упирался и все якобы порывался сгонять туда-обратно, но в конце концов дал себя уговорить, и мы покатили дальше. Для логического завершения темы сообщу вам, что на протяжении последующих тысячи трехсот километров пути нам так и не удалось ни разу увидеть в продаже зубную пасту или щетку. Мыло же удалось купить лишь через восемьсот километров, в поселке Чолпон-Ата на берегу Иссык-Куля. Так обстояло дело в советские времена, ну а уж теперь-то, надо полагать, Средняя Азия и вовсе просто поле непаханое для международных санитарно-гигиенических организаций.

На границе Узбекистана и Киргизии расположен населенный пункт Шамалды-Сай, обширный аул, наполовину расположенный в одной стране, а наполовину — в другой. Сейчас уже не помню — то ли это была суббота (базарный день), то ли таковы трудовые будни обитателей киргизско-узбекского пограничья — но на всем своем протяжении главная улица Шамалды-Сай представляла собой одно непрерывное грандиозное торжище, заставлявшее вспомнить самаркандские и бухарские базары. Причем пограничное торжище Шамалды-Сай, в отличие от базаров, имело выраженную промтоварную направленность. Развешанные вдоль дороги халаты разнообразных расцветок, пестрые бескрайние платки, ассортиментом превышающие воображение, стопки узорчатых узбекских тюбетеек и сдержанно-безупречных киргизских шляп-колпаков, вороха непременных азиатских галош, глянцево-черных с малиново-розовой, кровавого оттенка подкладкой, ряды киргизских сапожек и характерных стеганых жакетов. Толчея, хаос, перманентный затор движения и какофония автомобильных гудков, национальных мелодий и гортанной речи. Мы лавировали между автомобилями, медленно ползущими в совершенно непредсказуемых направлениях, крутили головой по сторонам, не успевая переваривать зрительные впечатления и вглядывались в очевидные приметы нового мира — Киргизия отличается от Узбекистана почти так же, как Узбекистан от России. Не в смысле что (кто-то лучше)/(кто-то хуже), а в том смысле, что они очень сильно разные. Приметы Киргизии — низкорослый приземистый народ, кривоногий и плоскогрудый независимо от пола, темные невыразительные скуластые лица, непроницаемые щелочки глаз. Взгляды из-под грубо-аляповато-цветастого женского платка или умиротворяюще-спокойной, какой-то домашней даже мужской шляпы. Вот понуро помахивают хвостами низкорослые мохнатенькие лошадки, вот целиком продается разобранная юрта, и ее отдельные части длинной вереницей стоят, прислоненные к глиняному дувалу среди высохшего лошадиного дерьма, вот наливается кумыс — белый, пузырчатый, с голубоватым оттенком.

Киргизия. Мы отпраздновали въезд в эту страну покупкой ведра персиков, который были съедены в ураганном темпе не слезая с седла и не прекращая движения.

После Шамалды-Сая дорога начала втягиваться в сужавшуюся долину реки Нарын (киргизское название Сырдарьи). Пологий подъем среди цветущих зеленых кишлаков вел к городу Таш-Кумыр — столице великой стройки социализма, Таш-Кумырской ГЭС. По дороге сновали самосвалы и бетономешалки, все чаще слышалась русская речь. Приметы большой советской стройки. Кстати сказать, плотина не достроена до сих пор.

В тот же день между двумя участниками экспедиции произошел единственный за все время внутренний конфликт. И тут, пожалуй, необходимо некоторое предисловие. Дело в том, что Главный — человек с очень ярко выраженными лидерскими качествами (что, собственно, нашло отражение и в его прозвище), способный очаровать, убедить, вдохновить, зажечь, сплотить, возглавить, повести к светлому будущему и так далее. У меня же в мирной жизни лидерские качества почти отсутствуют, однако частенько проявляются в путешествиях перед лицом быстроменяющихся обстоятельств. При этом принимаемые мною решения я обычно склонен считать единственно правильными, так как готов их обосновывать такими доводами рассудка, которые считаю неопровержимыми. Другими словами — упертый я бываю и упрямый, без малейшего желания плясать под чужую дудку в тех вопросах, где считаю себя компетентным. Таким образом наша одинокая и малочисленная экспедиция изначально таила в себе некоторую опасность внутренней напряженности, без которой, впрочем, редко обходится любой сколько-нибудь длительное путешествие. Об этом, кстати, еще в Москве предупреждали нас некоторое сведущие доброхоты, попивая "Вазисубани" на прощальной пьянке и приговаривая: "Вы там это... Смотрите, не перегрызитесь...".

Однако полторы тысячи километров от Бухары до Таш-Кумыра мы катили душа в душу, и ничто не предвещало грозы на этом безоблачном небосклоне. Гроза разразилась в Таш-Кумыре.

Выше Таш-Кумыра вся долина Нарына представляла собой хаотическое нагромождение строительных площадок, каких-то циклопических бетонных сооружений с торчащей арматурой, лабиринт пыльных гравийных дорог, разбитых большегрузными самосвалами и извивающихся серпантинами по серым безжизненным каменным осыпям. Среди этого строительного многообразия я (штурман экспедиции!) не смог правильно определить главную дорогу, ведущую дальше вверх по Нарыну в направлении Токтогула, а на очередной развилке бездумно свернул на самую наезженную. Главный без особых споров и размышлений последовал за мной, доверяя в целом моему штурманскому чутью. Ан нет, обосрался я в тот раз, виноват! Причем далеко не сразу я это понял. Еще километров пять мы корячились в гору по жаре, следуя петлям этой пыльной гравийной колеи под саркастические комментарии Главного относительно моего "штурманского чутья". Наконец дорога завела нас в совершенное захолустье с крутым подъемом и развалинами брошенного цементного завода в перспективе. Последние иллюзии испарились, пришлось разворачиваться и возвращаться назад по той же дороге. На душе невесело, солнце припекает, комментарии насчет "штурманского чутья" стихли, и в паузах между зигзагами серпантина прозрачную тишину Нарынского ущелья время от времени нарушало насвистывание мелодии из фильма "Папаши" — как я уже где-то упоминал, признак наиотвратительнейшего настроения у руководителя экспедиции.

Моя несомненная вина состояла даже не в том, что неверно выбрал направление — это дело предосудительное, но в принципе простительное — а в том, что выбрав его, не удостоверился в правильности своего выбора. Возможность такая была: недалеко от перекрестка стояли "Жигули" с двумя киргизами, и по-хорошему надо было подъехать к ним и расспросить. Делать этого я, однако, не стал — отчасти из-за лени, отчасти из-за недостаточной моей коммуникабельности, превращающей каждый контакт с аборигенами в некоторое насилие над собой, отчасти из-за того, что все эти переговоры с местными жителями мне к тому времени уже просто осточертели, но более всего из-за того, что был совершенно уверен в правильности своего выбора, и все мыслимые признаки указывали, на мой взгляд, именно в его сторону. Как вскоре выяснилось, это была последняя возможность расспросить аборигенов — на протяжении следующих пяти километров ни одного человека нам не попалось, и в результате из-за моей самонадеянности мы прокатились лишние десять километров, поднявшись метров на триста и спустившись вновь. Наказуема ли подобная оплошность и самонадеянность? Безусловно. Однако в данном случае она послужила лишь катализатором и спусковым крючком для выхода более серьезного межличностного напряжения, накопленного подспудно на протяжении предыдущих дней. Такое бывает, когда люди непрерывно находятся вместе, я сам помню как в 86-м году во время летних блужданий по карельским лесам вдвоем с Дедушкой мне время от времени нестерпимо хотелось съездить кулаком Дедушке в морду, как иногда меня раздражало любое его слово и движение. Возможно, что-то сходное происходило в тот день и с Главным, поскольку реакция его на мои штурманские происки была чрезмерной.

Существует некая грань, уровень взаимной неприязни, через который не стоит перехлестывать при тесном общении. Можно до бесконечности извергать мрачные шутки и саркастические комментарии, однако даже на этом фоне должен собеседник железобетонно уверен в твоем к нему доброжелательном отношении. Текст, в конце концов, второстепенен, да и вообще слова тут ничего не значат. Значат интонации и полувзгляды, едва уловимые напряжения тона, в которых, может, скрывается сдерживаемая неприязнь или непроизвольные ухмылки в неподходящих местах, неожиданные для тебя самого, сквозь которые и прорывается радость общения и синхронного сопереживания. А еще есть свист их кинофильма "Папаши" и его антипод — "Годы" Макаревича (те, которые "...летят стрелою"), есть мимолетные, но значащие движения руками по рулю, есть пальцы, расстегивающие карманы подсумков — то деловито, то неторопливо обстоятельно, то резко-раздраженно. Есть в конце концов тормоза и шины, которые можно сверхъестественно-тщательно проверять и накачивать во время остановок, маскируя в спокойных движениях булькающую внутри неприязнь.

А в тот раз — ничего уже не маскировалось, и мы семимильными скачками неслись каждый со своей стороны навстречу той черте, где заканчивается человек и начинается базарная ругань. Эта черта — граница катастрофы, последствия которой неизвестны. Можно ли разговаривать с родителями на повышенных тонах, выплескивая раздражение? Предосудительно, но поправимо — родители по определению души в вас не чают, и все ваши повышенные тона вместе с вашим раздражение прощены еще до вашего рождения. Можно ли ругаться со спутницей жизни? Предосудительно, но поправимо — кроме роскоши человеческого общения, вас связывают еще и неподвластные животные силы: куда ж она денется? Можно ли злобно орать матом на посторонних людей? Предосудительно, но совершенно безнаказанно — вы от них никак не зависите.

На партера по велосипедной экспедиции нельзя: орать матом, говорить на повышенных тонах и выплескивать раздражение. Никогда. Потому что он вам ничего не должен. Потому что вы не прощены им заранее. Потому что связывают вас лишь тонкие нити душевные, без низменных животных дубляжей. Потому что вы от него зависите — всяко.

В тот день грань была почти достигнута. Я не помню последовательности реплик, осталась в памяти лишь крайняя, Главного:

— А мне-то что?! У меня вон...

И тут он чуть затормозил свой бег, на неуловимое мгновение приостановившись в последней нерешительности: стоит ли произносить следующее слово. Знаем-знаем мы его, это слово, слышали пару раз в предыдущие годы. Целиком фраза звучит так: "У меня вон палатка есть, я и один могу доехать!". И тогда мне останется только заявить, что и я смогу доехать сам, и даже без палатки, и потом разъехаться в разные стороны и кусать локти от взаимного идиотизма. Итак:

— А мне-то что? У меня вон....

Ах, ёлы-палы, мысль человеческая, нет ничего ее быстрее!.. Мы никогда не думаем о времени в первую очередь, только во вторую — и, следовательно, опережаем ход времени по крайней мере мысленно. Папашкина фраза подвисла в воздухе, и в образовавшейся микропаузе зазвучали нисходящие, обвальные диссонансы диминуэндо, и с каждым каскадом телекамера гигантскими скачками все дальше отъезжала от эпицентра событий, разверзая и обнажая перед мысленным взором. Вот сейчас мы разъедемся — и я останусь один на этой пыльной дороге, между выжженными однообразными склонами справа и обрывом к грохочущему Нарыну слева. Один среди всего этого нагромождения вздыбленного камня — сотни километров гор от Андижана до Фрунзе, кубические километры, триллионы тонн. Один, микроб на тысячекилометровых неохватных просторах Средней Азии, залитых безжалостным солнцем, среди чужих темнолицых людей, с трудом строящих фразы из 500 известных им русских слов... А до ближайшего знакомого человека 4000 км... Полная потерянность, в воображении рухнуло и обвалилось пол-мира, и все это — за ту неуловимую паузу после слова "вон...". Похоже, что Главный шел в своих фантазиях параллельным мне курсом, опережая меня на какую-то 1/32 долю из тремоло, а может, мы осознали и одновременно.

Окончание фразы так и повисло в воздухе, я его дофантазировал для себя, а Главный оставил при себе. Постояли полминуты и молча поехали дальше.

Мы не темпераментные итальянцы и не добросердечные алеуты, дети природы. Нет, мы — два упертых самодовольства, продукт эгоистической цивилизации эпохи индустриализма. Интересы племени — ничто. Возможно, в этом "молча" мы бы так и ехали и день, и другой, и третий, окостенев в бессмысленном сюрплясе. Но — не было бы счастья, да несчастье помогло. Господь подбрасывает нам по пути разные исходы, порой неожиданные, порой странные. В силу моей ограниченности мне даже представляется, что иногда Он это делает слегка усмехаясь (если такое вообще возможно). В тот день ситуация обоюдного тупикового молчания разрешилась, возможно, именно в результате такой снисходительной усмешки.

Короче: в тот день в один из моментов я попил воды из Таш-Кумырского водохранилища, и спустя пару часов после упомянутого конфликта таш-кумырская водная микрофауна в сочетании со съеденным ранее ведром персиков дала о себе знать. Зеленоватое лицо страдальца с рекламных роликов про диарею, в те годы нам еще неведомых. Какие уж тут конфликты, какой заговор молчания или окостенелый сюрпляс взаимного неприятия! Во мне не держалось ничто — ни твердое, ни жидкое, ни уверенность, ни тем более неприязнь к кому-либо. Эту самую неприязнь просто-напросто вынесло вовне, смело потоком, сорвало с места и повлекло безвозвратно, с бурлением и зелеными водоворотами. Остаток дня мы двигались штрих-пунктирной линией, где штрихами служили отрезки нашего велосипедного пути, а точками — места моих вынужденных остановок, когда я вдруг в предчувствии неизбежного спрыгивал с седла и стремглав отскакивал в придорожные кусты и скалы, снимая штаны на лету. В промежутках же между этими точками я вяло шевелил педалями далеко за спиной Главного, являя собою скорбную фигуру безнадежного страдания. Ясное дело, ссориться или испытывать неприязнь к такой фигуре, тем более то и дело отпрыгивающей в кусты, широкая душа Главного была никак не способна. Все обиды были забыты мгновенно, он постоянно оглядывался на ходу, сочувственно притормаживал на подъемах и обеспокоено качал головой во время моих спуртов в придорожные кусты. Впрочем, сдерживаемая ухмылка все-таки играла где-то у него в бороде. Мир и взаимопонимание восстановились между участниками экспедиции, хотя мне-то, увлеченному животрепещущим, в тот момент это было до лампочки...

Несмотря на мои физиологические неудачи, и в этот день нам удалось дотянуть до минимальной детской нормы в 100 км суточного пробега. Палатка была поставлена в стороне от дороги, в узеньком ущельи, впадающем в долину Нарына. По уже упомянутой причине я более десятка раз за ночь выскакивал из палатки по своим изнурительным и безнадежным делам. Помню, именно в эту ночь меня почему-то назойливо преследовали образы алмасты. Сидишь, знаете ли, в беззащитной позе на дне узенького ущелья, вокруг иссиня-черная южная ночь, со всех сторон поднимаются черные каменные стены непроницаемого мрака, и лишь над головой наблюдается полоска звездного неба, таинственная и загадочная... И лезет в голову всякая чушь — типа, подойдет он сейчас сзади, волосатый и вонючий, ко мне, жалкому и срущему... Бррр!

Наутро Главный проснулся в самом игривом расположении духа, а я — в состоянии женщины вскоре после родов. То есть измотанный и усталый после полу-бессонной ночи, но довольный тем, что все благополучно закончилось. Лежа в палатке с расслаблением в членах, я со злорадством слушал доносившиеся снаружи вскрики и чертыханья Главного:

— Ай, бля!.. Тьфу! Тёма, гад, ты не мог что ли подальше от палатки отойти?!...Ба! Еще... Сука ваще...

Эх, не понять вам, здоровым и крепко спящим, нас — измученных диарейщиков…

Ну а вместо того, чтобы завершать главу на такой малоприятной ноте, попробую затронуть тему оптимального количества людей в экспедиции, с точки зрения психологической и технической. Лично я почти уверен, что это число — два. С технической точки зрения количество участников должно быть минимальным, так как чем меньше велосипедов, тем меньше вероятность технической поломки хотя бы одного из них, и как следствие — тем выше показатель суточного пробега. Вероятно, в этом смысле лучше всего ездить в одиночку. В смысле же психологическом ездить в одиночку доступно далеко не всем — вот Главный, кстати, как раз из числе тех, кому доступно. Чтобы ездить в одиночку, надо, наверное, очень много иметь за душой, уж не знаю чего — или умиротворения и ровной уверенности, или наоборот, огня ядовитого и неутолимого. Главное, иметь этого побольше, чтобы не нуждаться ни в каких подпорках извне, моральных и эмоциональных. Впрочем, по мне — так ни к чему эти эгоцентрические изыскания и не стоит лишать себя роскоши человеческого общения, тем более посреди этнически чуждой Средней Азии. А раз так, нужны партнеры, вернее, только один партнер, но такой, который бы не хуже вас понимал — конфликтовать НЕЛЬЗЯ ни при каких условиях. Взаимной доброй воли долно быть достаточно для разрешения любых внутренних напряжений, недовольств и недомолвок. Это — если участников двое.

Если же их трое, то паритет невозможен, он нарушен изначально и практически всегда двое начинают “есть” третьего. Это происходит помимо желания и неизбежно даже при переизбытке той самой “доброй воли”. Такова человеческая природа, таковы, видимо, законы коллективной психологии, и ничего с этим не поделать.

В случае с четырьмя участниками, как нетрудно догадаться, возможны два равновероятных варианта — разделение “двое на двое” или “трое на одного”. Первый случай вполне нейтрален и способствует равновесной устойчивости в коллективе. Второй же просто катастрофичен, он даже хуже комбинации с тремя участниками. Известен мне случай, когда трое (в том числе и автор этих строк) так довели четвертого, что тот сбежал с пол-пути.

И только в случаях с пятью-шестью участниками мы вновь имеем высокую вероятность того, что сложится коллектив равновесный и паритетный, без “поедания” одного несчастного. Однако суточный пробег у такой команды будет просто смехотворен, их даже девочка в сарафрне сделает, на “Минске” с дамской рамой.

Так что два — оптимальное число. И если вам повезло с этим вторым, то это — удача, о которой вы будете вспоминать всю жизнь. Если этот второй — ваше продолжение и противовес, ваша недостающая и неотъемлемая часть, ваша опора и ваша же критическая совесть. Это напоминает двух людей, висящих привязанными к разным концам одной веревки, перекинутой через сук. Как только кто-то один захочет избавиться от напарника, перерезав веревку — вниз рухнут оба. И если они так и не рухнули, то их крепче веревки связывает чувство взаимной благодарности. И до сих пор, много лет спустя, во время редких встреч с Главным, мы иногда вспоминаем этот сюжет. В перерывах между нетрезвым хоровым исполнением “Разлуки” и “Гуд бай, Америки” иногда происходит следующий диалог:

— Тогда-то… Помнишь…

— Ну чё… Все по-людски...

У обоих висящих хватило ума не перерезать веревку, несмотря на приготовленные остро отточенные ножи.

11. Токтогул

После вчерашнего я сначала лишь следовал за Главным бледной трепетной тенью, дуновением колеблемой, весь сплошная неуверенность и ожидание, непрерывно опасливо прислушиваясь к ощущениям в области сами знаете чего: не грядет ли рецидив? Однако уже через пару часов, в шоферской столовой поселка Кара-Куль, мы с Главным выступали совершенно на равных, после чего я снова стал полноправным членом экспедиции, и мы вполне пристойным темпом погнали вверх, на Токтогул.

Дорога шла горизонтальным траверсом вдоль обрывистого склона ущелья, цепляясь узким свои полотном за уступы и площадки, кажущиеся совсем крохотными на величественном фоне, изредка ныряя в темные провалы тоннелей или полу-тоннелей, когда каменная толща окружала дорогу сверху, снизу и справа, и лишь слева сквозь бетонную колоннаду виднелся противоположный склон ущелья. Внизу искрилась река Нарын (она же в нижнем своем течении Сырдарья), переливаясь на солнце совершенно удивительным, нереальным насыщенно-бирюзовым оттенком. Помню, такого же цвета был игрушечный пластмассовый трактор в моем детском садике. И вот в следующий раз я увидел точно такой же цвет только спустя 17 лет, на этапе Кара-Куль – Токтогул. Видимо, в воде растворены какие-то минералы, отчего она и приобретает этот пронзительный, переходный от синего к зеленому, цвет. И на таком фоне играла, отражаясь серебром, изменчивая солнечная рябь, пенились снежно-белые водовороты у берегов, а в теснинах бирюзовый оттенок весь исчезал под бурлящим бешеным хаосом от берега до берега. Вы представляете себе реку чуть ли не с Москву-реку шириной, которая, полностью покрывшись гигантскими бурунами, неистово бьется между вертикальных гранитных стен и стремительно несется вниз по ущелью? В таких местах над рекой висело продольное облако сверкающих радужных брызг, а чудовищный рев свирепого потока разносился вдоль ущелья на километры, отражаясь раскатистым эхом от скальных стен. И приходилось благоразумно сдерживать воображение, с готовностью рисовавшее живописные картины падения ничтожного велосипедиста с многометрового обрыва в пучину неистовых волн.

Кстати о многометровом. В горах, особенно безлесных, не всегда можно определить расстояние до удаленного предмета. Как-то раз, во время очередной остановки, я с разбегу запустил камень вверх-вдаль по оптимальной траектории в направлении реки. В этом месте Нарын поблескивал спокойным течением, и поверхность реки была относительно гладкая, без пены и водоворотов. Пару секунд мы всматривались в бирюзовые струи внизу, надеясь увидеть всплеск и круги от упавшего камня. Ничего. Главный с сожалением вздохнул:

— Не добросил...

— Ага... Мало каши ел... — поддакнул я.

— В коленках слабоват оказался...

— Ну, сам попробуй...

— А ну его на фиг, все равно не добросишь...

И даже после этого еще последовала некая мимолетная пауза, прежде чем крохотный, едва различимый пенный всплеск-бурунчик появился наконец где-то возле ближнего берега. Посчитайте сами высоту обрыва! Мы переглянулись. Главный молчал, задумчиво выпятив нижнюю губу. Ндааа...

На ночь остановились на подступах к Токтогульскому водохранилищу, в узком ущелье возле притока Нарына. Это была единственная стоянка за все время экспедиции, когда удалось разжечь полновесный, нормальный с русской точки зрения костер — дров было вдоволь. И это был единственный вечер, когда мы долго не ложились спать — сидели при свете костра, глядя на окружающие горы и загадочное звездное небо, подкладывая дровишки и болтая о том о сем. Для дополнения картины до ортодоксального (и совершенно нам, кстати, чуждого) понятия «туристическая романтика» не хватало только гитары и репертуара типа «Милая моя, солнышко лесное»… Здесь же, пожалуй, уместно будет еще раз упомянуть о тех необычных отношениях, которые складываются между двумя людьми в длительном путешествии, когда они вынужденно общаются друг с другом и больше ни с кем. С течением времени все темы, относящиеся непосредственно к экспедиции, отходят на второй план и не захватывают все твое существо целиком — видимо, мыслящая сущность человеческая постепенно начинает противиться тому, чтобы быть лишь придатком двуногого велосипедного мотора, предназначенным только для выбора оптимального пути и отыскания пунктов питания. Нет, мыслящая сущность начинает артачиться и выказывать свою самостоятельность и собственную значимость, пытаясь извлекать из памяти темы абстрактные и отвлеченные, с путешествием не связанные, однако весьма подходящие для того, чтобы напоминать человеку о том, что он все еще продолжает человеком оставаться. Впрочем, и такие темы постепенно иссякают в ходе путешествия — и тогда волей-неволей за неимением лучшего люди начинают рассказывать друг другу о том, о чем знают больше всего — то есть о себе любимом. И можно быть уверенным в том, что обретешь при этом благодарного слушателя — в условиях информационного голода и изоляции напарник будет с огромным удовольствием слушать про то, какая девочка нравилась тебе в подготовительной группе детского сада или про то, как во втором классе ты вырыл снежную пещеру в огромном сугробе во дворе, возле гаражей — ибо больше ему слушать просто нечего. Постепенно, в ходе ежедневных подобных рассказов на протяжении нескольких недель, два человека переплетаются воспоминаниями, у них возникает удивительная общность — иллюзия общего прошлого, схожие галереи образов, в которых уже не разберешься сразу, где чей, и одинаковые ассоциации на одни и те же события. И даже много лет спустя, когда иллюзии тают, образы тускнеют и ассоциации уже следуют расходящимися рядами — все равно это ощущение удивительной общности сохраняется в памяти. Наверное, это лучшее из возможного между человеческими душами.

* * *

С утра снова начался серпантин вверх, впрочем, не слишком длинный. Мы его весело и без пауз взяли "стояком" быстрее чем за час, а наверху с некоторым удивлением увидели табличку "пер. Кок-Бёль 1500м". Вот-так так, неожиданно-негаданно одолели еще один перевал, кстати, вновь не отмеченной на нашей лукавой карте. Впрочем, перевал Кок-Бёль и доброго слова не стоил, да и неправдоподобно-круглая цифра "1500" наводила на мысли, что табличка носит сугубо декоративный характер.

Еще пара-тройка поворотов среди нагромождения обрывистых склонов — и вдруг! Первый мгновенный взгляд — гигантская, неохватная водная ширь, все тот же насыщенный цвет, остекленевшая бирюза кажется с этой высоты идеально неподвижной и зеркально гладкой. Токтогульское водохранилище! Кубические километры кристально-чистой воды в горной впадине. Воздух неправдоподобно прозрачен, и глаз постепенно охватывает далекие склоны прибрежных гор, обрамляющих этот сверкающий бирюзовый контур. Мгновение — и за водохранилищем, за прибрежными горами, чья каменная монотонность разнообразится лишь игрой света/тени на солнце, начинают проступать в туманной дымке удаленные на 40-50 километры «взрослые» вершины Сусамырского хребта, с суровыми вертикалями, острыми пиками и снеговыми пятнами кое-где. Еще миллисекунды, следующая ступень детализации — глаз начинает различать отдельные складки склонов на переднем плане, пытливо следует изгибам береговой линии, пытаясь охватить конфигурацию заливов, широко раскинутых в разные стороны и заполняющих извилистые рукава прибрежных ущелий все той же сине-зеленой гладью. В мозгу лихорадочно всплывают схематичные очертания из "Атласа автомобильных дорог", примерно 15 на 40 километров... Совершенно нереальные пространства и объемы, видимые одновременно с одной точки, даже без поворота головы, это напоминание поселяется в подсознании и заставляет воспринимать видимое еще острее и напряженнее. Наверное, волосы стоят дыбом и раздуваются ноздри. Наконец, я немножко успокаиваюсь и вникаю в последнюю возможную степень подробности — стараюсь различить тонюсенькую ниточку шоссе вдоль берега, редкие белые пятнышки кишлаков и точки отдельных домиков, и угловатое белое пятно на противоположном берегу: поселок Токтогул в 20 км от нас. И эта гладь, гладь... Столько такого цвета в природе просто не бывает! Более впечатляющее зрелище мне повезло в жизни увидеть лишь раз — на Памире Заалайский хребет с перевала Талдык. Но там это все накладывалось на осознание экстремальности происходящего, а здесь — умеренные усилия, почти курортный перевал Кок-Бёль, почти спокойствие в душе...

Наконец мы ожили, начали подталкивать и прихлопывать друг друга, ухмыляться и цокать языком. Невысказанное настроение — "все ж таки молодцы мы, куда заехали и что увидели!". Посмотрим снисходительно на эту гордость за себя, любимого и — совершенно искренне! — за напарника тоже. Футболисты в сходных случаях целуются взасос. Мы же, окруженные вместо противоестественной стадионной толпы прозрачными десятками километров киргизских просторов, разошлись в разные стороны метров на сто и уселись на землю, поросшую ломкой сухой травкой. Каждый наблюдал великолепие в одиночку, просто так встать и уехать казалось недопустимым.

Потом, слегка отойдя от увиденного, спустились к воде по короткому серпантину и ознаменовали свое прибытие на Токтогул ритуальным купанием.

Дальнейший путь наш пролегал вокруг водохранилища. Я уже упоминал об удивительной эйфории, которая может охватывать велосипедиста в горах. В тот день на Токтогуле этот эффект срабатывал в максимальной степени. Вид этой бирюзовой глади и окружающих вершин настолько вдохновлял и окрылял, что мы не зная усталости принялись отрабатывать на многочисленных коротких тягунцах, которыми изобиловала извилистая дорога, постоянно мотавшая нас вверх-вниз на сто-двести метров. О степени эйфории можно косвенно судить по такому факту: на протяжении где-то сорока километров мы с переменным успехом бодались с двумя трехосными ЗиЛами, гружеными, с иссык-кульскими номерами. Сначала ЗиЛы нас обгоняли на спуске, потом мы, миновав стоячее облако раскаленного воздуха в низине, начинали вползать на очередной подъем, обливаясь потом и вцепившись в разогретый руль. И где-то на пол-подъеме со злорадством наблюдали неподвижными оба ЗиЛа, пассивно стоящих, вздыбив капоты, с закипевшей в радиаторах водой. Обливаясь потом и скаля зубы, мы медленно и натужно пыхтели мимо них, скрипя шестеренками, под сочувственные взгляды узких шоферских глаз. И так раз, другой... На третий раз водилы уже помахали нам, как старым знакомым, а на четвертый, обогнав эти стоячие ЗиЛы, я допустил традиционный оскорбительный велосипедный жест, похлопав себя по заднице: "Поцелуйте если догоните". Осознание того факта, что мы на своих двоих на равных соперничаем с трехосными порождениями завода имени Лихачева, придавало новых сил, и еще неизвестно, сколько бы времени мы вели эту безнадежную борьбу против двухсотсильных двигателей, если бы не присущее человеку чувство голода — мы были вынуждены свернуть куда-то в сторону, долго разыскивать магазин в придорожном кишлаке и обедать приобретенными рыбными консервами. По уровню развития общественного питания Киргизия существенно уступала Узбекистану.

А потом вся наша бодрость и эйфория постепенно сошли на нет, а дорога еще долго-долго мотала нас по прибрежным холмам и отрогам, то приподнимая над бирюзовой акваторией на пару сотен метров, то спуская прямо к кромке воды, и мы уже стали терять счет всем этим холмам, серпантинам, каменистым горным обрывам и пологим травянистым склонам, которые попались на нашем пути в тот день. Помню только последний заключительный аккорд — двенадцатикилометровый пологий подъем перед самим поселком Токтогул. Или это он уже от усталости казался подъемом? Дорога вроде бы шла непрерывно вверх, и тем не менее высота над уровнем водохранилища почему-то не увеличивалась. И лишь обернувшись назад и сравнив увиденное с панорамой впереди, можно было сказать — нет, все-таки определенно подъем. Эти последние километры вымотали окончательно, они как-то продолжались бесконечно и никак не заканчивались. В Токтогул издыхающими движениями вкатились два обессилевших, но довольных полутрупа.

Итогом усилий стал суточный пробег около 120 километров по тяжелой горной дороге — очень хороший результат для таких, чего уж там скрывать, средненьких велосипедистов, как мы с Главным. Ночевка происходила в небольшой рощице уже за поселком Токтогул. Палатку не ставили, чтобы не привлекать внимания. Из местного питейного заведения доносились национальные ритмы и завывания, местная молодежь, обпившись или обкурившись, опасно шастала неподалеку, оглашая горные склоны и водную гладь истошными криками — но нас это беспокоило не слишком, у нас уже просто не было сил беспокоиться. Отказавшись опасаться чего-либо, мы провалились в целительный сон.

12. "Лучше страны не найдешь"

Подъем от Токтогула к перевалу Ала-Бёль происходил вдоль речки Чичкан. Дорога вползла в долину Чичкана, сначала широкую, с островками пирамидальных тополей и зарослями колючих придорожных кустарников, а затем внезапно быстро сузившуюся настолько, что скоро мы уже не могли увидеть, оборачиваясь назад, восхитительно-бирюзовой сверкающей глади водохранилища. Горы, нарастая и надвигаясь, громоздились с обеих сторон дороги, суровые, каменистые и обрывистые, с редкими полосками зеленого в самых пологих местах. Внизу справа от дороги пенным головокружительным потоком грохотала речка Чичкан, то громче, то тише. Она то ускоряла свой безудержный стремительный поток в узких и крутых стремнинах, образуя каскады отвесных водопадов и бурлящих водоворотов, ревущих безостановочно и грозно — и в таких местах дорога уходила круто вверх, петляя по краю обрывистых скал и оставляя нам лишь возможность наблюдать это пугающее гидравлическое буйство с высоты птичьего полета. То вдруг русло реки ненадолго выполаживалось, течение в ней успокаивалось до состояния серого монолитного потока, характерного для «сплавных» речек. Тут уже дорога подходила к реке поближе, можно было спуститься к воде или, по крайней мере, дотянуться с обочины, нагнувшись, до верхушек деревьев и кустов, образующих узкие полоски зарослей по берегам. Эти заросли являли собой классическую иллюстрацию к параграфу «Высотная поясность» из школьного учебника географии. Сначала шли пирамидальные тополя, потом еще какая-то южная растительность, из которой я знал только одни абрикосы, затем узкие рощицы лиственных деревьев вполне традиционных пород, включая клены, а еще выше начали встречаться корявенькие рябины, сосны и березки, изогнутые среди каменных осыпей и скальных трещин. Верите ли — даже у нас, находившихся тогда еще в далеко не сентиментальном возрасте, березки эти вызвали легкий ностальгический приступ. Вряд ли это можно объяснить только успешной работой совдеповской пропаганды, ставившей психологические барьеры на путях отъезда русских людей на Запад и создававшей внутренние «якоря» в виде образа березки. Нет, действительно существует у наших соотечественников какое-то особое отношение к этим белым стволам с черными отметинами, покрытым тоненькой, чуть разлохмаченной на ветру нежной светлой оберткой. Особенно если встретишь их за 4000 километров от Москвы, посреди раскаленной Средней Азии, то изводящей тебя безводной пустыней, то пугающей надвинувшимися горами, окружающей тебя сонмом разноликих и разноголосых народов, безнадежно чуждых тебе по языку, манерам и привычкам. И вдруг — березка! Мы, помню, даже остановились и потрогали пальцем кривой белый ствол. И, пожалуй, с этого момента у меня в голове окончательно оформилось как предел мечтаний после возвращения из экспедиции — прохладным осенним дождливым днем сидеть на даче возле печки и время от времени подкладывать туда дровишки.

Впрочем, впервые этот образ появился в голове еще на знойном перегоне Каттакурган – Самарканд восемь дней назад. И тут как нельзя кстати поговорить об ином восприятии времени в экспедициях. Восемь дней — это очень много. В рутинной московской жизни, в череде однообразных дней, даже представить себе невозможно, сколько событий, впечатлений и переживаний могут уместиться в промежуток от восхода солнца до его заката. Столичное обитание ориентировано на беспроблемный комфорт, оно приспособлено для того, чтобы каждая минута жизни приносила ка можно меньше трудностей, напряжений и неприятностий. Поэтому эти московские минуты текут одна за другой легкой незаметной чередой, не откладываясь в памяти и не оставляя следов. Другое дело — в азиатской велоэкспедиции, особенно в раскаленные полуденные часы или на длинных стояках-тягунах. Там каждую минуту, каждую секунду переживаешь не без труда, справляясь с ними, как непрерывным наказанием Божьим. Каждую секунду успеваешь осознать, успеваешь прочувствовать преодолеть. Течение времени, насыщенного преодолением лени, замедляется в разЫ. Счет минут и секунд остается в сознании болезненным следом, каждая из них тянется болью и желанием избежать. А сложенные вместе, они составляют незабываемую коллекцию человеческого страдания, мимо которой нельзя пройти воспоминанием, которая врезается в память и сидит там долго, неунитожимая и невышибаемая клином. (Вспоминается шутка тетеньки-стоматолога, которую я слышал когда-то, вылезая из ее инквизиторского кресла — "Вот как весело и незаметно, молодой человек, пролетели для вас эти полчаса").

Но не все так мрачно. Наряду с впечатлениями болезненными и физиологическими, в азиатской велоэкспедиции на человека каждый обрушивается волна впечатлений эмоциональных и эстетических — контакты с представителями тюркского этноса, сцены туземного быта, а также весь комплекс ощущений, описанный ранее как "Белла, чао!"

А еще в азиатской велоэкспедиции приходится по несколько раз за день принимать судьбоносные решения — куда повернуть, когда попить, когда и как поесть, на какую звездочку переключиться.

Ну и не следует забывать, что каждый день велоэкспедиции — это, как ни крути, от ста до ста пятидесяти километров расстояния, каждый из которых запоминается и ногами, и головой.

В результате нередко получается, что когда вечером очередного экспедиционного дня начинаешь вспоминать, что же юыло сегодня утром — то поражаешься и удивляешься: ведь это все происходило бесконечно давно, в какой-то позапрошлой жизни, уже многократно похороненное позднейшими наслоениями-воспоминаниями, десятками ярких событий, контрастных образов на фоне эмоционального напряжения. А уж хронология "вчера" и "позавчера" — это вообще давняя история, полулегендарная летопись.

Так что восемь дней в азиатской велоэкспедиции — это уже очень много.

Примерно полдня мы продолжали привычно, хотя и с трудом, тянуть вверх. Подъем был, пусть и разнообразный, но почти безостановочный, а временами очень крутой. А после полудня с севера, со стороны перевалов появились вдруг разрозненные белые облачка, вызвав у нас чрезвычайное удивление — в предыдущий раз мы видели облака еще в Москве, перед отъездом. Пока мы удивлялись и изумлялись, не прекращая нудного подъема, облака сплотились в суровые серые тучи, которые, наползая, сомкнулись у нас над головой, заполнили долину Чичкана и скрыли из виду островерхие горные вершины, на некоторых из которых уже виднелись снежные пятна. Обстановка ухудшилась на глазах, природа за какие-то полчаса изменилась до неузнаваемости. Вместо солнечного света и голубого чистого неба — лохматые языки туч цепляются за угрюмые горные склоны и сползают туманными потоками по ущельям, несущийся поток Чичкана приобрел серо-стальной оттенок и грохотал, казалось, с откровенно-угрожающими интонациями. Березки-сосенки, даже отдельно стоящие, совершенно закончились, уступив место темно-зеленым невыразительным травянистым склонам, обрывавшимся прямо над рекой. Из сгустившегося тумана пошел мелкий, постепенно усиливающийся дождь, и вскоре стало откровенно холодно.

Тут позволю себе скучное перечисление. Из одежды у меня имелось: куртка-ветровка, свитер шерстяной, футболка с длинными рукавами и две майки. Главный был экипирован приблизительно так же. Из опыта предыдущих экспедиций мы твердо знали, что хотя бы одну вещь (предпочтительно свитер) необходимо сохранить сухой до ночи, иначе в мокрой холодной одежде замерзнешь за ночь беспредельно. Так что максимум, что можно было себе позволить — это майка, на нее футболка, на нее ветровка. И вперед, вверх, отворачиваясь от наглого холодного дождя в морду.

Километров пятнадцать мы еще поднимались как бы по инерции, будто заводные игрушки, включенные еще утром и запрограммированные на подъем к перевалу Ала-Бёль. И пусть программа эта была рассчитана на нормальную солнечную погоду и никак не предусматривала ни этого холодного дождя в морду, ни плотных серых туч, заполнивших всю долину, ни противного пронизывающего ветра. До поры до времени даже думать не хотелось о своей незавидной участи в изменившихся условиях, в полном соответствии с «не буду думать об этом сегодня, подумаю об этом завтра». Тем временем дождь все усиливался, наполняя

Дождь хлестал непрерывно, лишь с незначительными вариациями по силе С горных склонов отовсюду сливались бурлящие струи, вдоль дороги неслись стремительные мутные потоки, вода в Чичкане в мгновение ока сменила свой цвет с серо-стального на бурый коричневый, покрывшись рябью дождевых капель. Грустно, холодно и неуютно. Пару раз мы видели сквозь дождевую пелену киргизские юрты на противоположном берегу реки — приземистые округлые очертания войлочного жилища, понурые лошади вокруг, неторопливо переступающие туда-сюда по размокшей траве и уютный жилой запах теплого дыма, прижатый к земле облаками, разносится по долине даже сквозь дождь.

Потом из поля зрения исчезли и юрты, и осталось одно лишь плоское дно долины, с бурлящим Чичканом, его рукавами и притоками, покрытое унылой промокшей травой, без единого кустика или деревца. Сверху панорама была придавлена низким сводом серых туч, а противоположный склон был уже едва различим сквозь дождь и туман. Снова в пейзаже появился некий оттенок образа пустыни, чего-то аскетического и выхолощенного. Взгляду кажется таким естественным увидеть в нижней точке долины какие-нибудь мохнатенькие заросли, разнообразящие пейзаж, однако ж нет — тот же гладкий травяной покров, перемежающийся каменистыми осыпями. Безотчетное желание увидеть дрова…

А знали бы вы, что за дивное удовольствие кататься на звере в дождь! Представьте себе такие дорожные машины, которые зимой разбрасывают по проезжей части московских улиц песок вперемежку с солью посредством быстровращающегося диска. Готово? Ну, а теперь мысленно поставьте такое вращающееся колесо вертикально, погрузите его сантиметров на десять в мутную грязную лужу, перегородившую дорогу Ош-Фрунзе — и вы получите достоверное представление о езде на звере во время дождя. Покрываешься ровной грязной полосой, проникающей сквозь одежду до кожи — от промежности через живот, грудь, шею, подбородок, лицо, затылок, снова шею, спину и задницу. Особенно приятно, что эта холодная грязь летит снизу из-под переднего колеса прямо в рожу, в дополнение к холодному дождю сверху. «А как же крылья?» — спросят меня аккуратные эстета. Отвечу им: «Тормоза придумали трусы, а велосипедные крылья — эстетствующие нытики»...

Ну а потом… Потом дождь перешел в град, а град — ну-ка, напрягите фантазию? — пра-а-авильно, в снег. Снег! Еще вчера мы, задыхаясь от жары, соревновались вокруг Токтогула с двумя ЗиЛами, закипевшими радиаторами, а сегодня — нате пожалуйста! — еще более сократив видимость, по долине Чичкана латала холодная белая муть и таяла, едва коснувшись мокрой земли. Сюрреализм какой-то, дикость и нелепица. Стало совершенно очевидно, что перевала нам сегодня не видать, а снег/дождь/град в ближайшее время не кончится. Запас жизненных сил в организме приближался к нижней отметке, руки-ноги ниже колена и локтя уже хронически замерзали, а пальцы так и вовсе потеряли чувствительность. Остановиться означало замерзнуть еще больше, двигаться вперед казалось уже невозможным, возвращаться обратно к виденным в 10 км ниже юртам — на это переохлажденные мозги тоже не соглашались, ну а ставить прямо сейчас палатку — бррр! Даже думать об этом не хотелось.

Все-таки в конце концов мы остановились, не находя в себе больше побудительных мотивов к дальнейшему движению вверх. Помнится, это был один из немногих моментов в моих путешествиях, когда меня охватило безразличие к собственной судьбе. Я уже как-то научился не замечать, что сводит холодом и усталостью ноги, что ноют промерзшие до костей руки, и что по лицу непрерывным бодрящим потоком стекает ледяная грязь. Мы сказали друг другу несколько отвлеченных, ничего не значащих матных слов, с трудом шевеля замерзшими губами. Никакой рациональной последовательности действий в голове не рождалось, что ни придумай — все было плохо. Впрочем, особого беспокойства я, помнится, не испытывал, скорее равнодушие. Стоял, меланхолически рассматривал, как изящные снежинки, сложные сочетания крохотных шестиугольников, постепенно таяли, попадая на мокрую поверхность моих замерзших, отвратительно-сине-красных ладоней, а в голове вяло дискутировали два ленивых голоса «Ну, не можем же мы тут совсем-то замерзнуть!» — «Ну а отчего же, Артем Викторович, отчего же? Очень даже…» («Доктор, я могу умереть?» — «А каааак же!»)

Неожиданно явилась мне идея странноватая и совершенно непонятно откуда взявшаяся:

— Папаш, а помнишь, Бананан сказал Таньке Друбич?

— Насчет чего?

— Ну, кассету дал…

— А, в смысле когда будет совсем плохо?

— Ага…

— И чё, думаешь пора?

— Думаю, давно уж пора…

— Ты серьезно что ль? — Главный спросил со странной интонацией, видимо, пытаясь решить для себя, кто из нас псих — то ли я, раз мне в голову лезет такая чушь, то ли он, раз готов воспринимать эту чушь всерьез.

— Ну, попробовать-то можно… — эта еще одна моя завуалированная цитата, теперь уже их «Полета над гнездом…», преобразила Главного удивительным образом. Он прищурился оценивающе, видимо, облегчая себе работу замерзшей мысли, а затем приобрел некоторую чрезмерную серьезность и пафосность, вероятно, несколько комичную со стороны. Я к тому времени, впрочем, потерял способность адекватно оценивать как события окружающего мира, так и человеческие поведения — и его, и свое собственное.

— Ну, давай попробуем…Саксофон кто? — имелось в виду, кто будет изображать саксофонные проигрыши.

— Давай ты, что ли…

Трезво рассуждая, это был идиотский обмен репликами — из высказанной вслух бредовой идейки, порожденной в моем застывшем сознании мы, каждой следующей фразой усиливая важность и серьезность происходящего, выстроили сцену прямо-таки культового священнодействия, и сами уже почти что верили, что если спеть — что что-то вдруг изменится к лучшему. И чем лучше мы споем (даже не в смысле хм… вокала, а в смысле полноты отдачи и душевного растворения в музыке) тем больше шансов, что это лучшее все-таки настанет. Заметьте, что этот ход мысли и движение души по формальным признакам совпадает с тем, что побуждает верующих молиться. Совершенно очевидно на этом примере, что потребность в молитве существует подсознательно в любом человеке, каким бы сознательным атеистом он ни был, и в критических обстоятельствах эта потребность непременно вырвется наружу, пускай и в таких нелепых формах, как тогда у нас с Главным в промокшей и безлюдной долине Чичкана. Впрочем, согласитесь, что «Лучше страны не найдешь..» — не худшее произведение в истории отечественной популярной музыки.

Итак, представляете себе эту картину, написанную тонами драматического сострадания? Два замерзших, промокших, грязных с головы до ног человека, с красными руками и рожами, стоят под снегом вперемежку с дождем на обочине тракта Ош-Фрунзе на высоте около 2600, придерживая свои нагруженные велосипеды, и дурными голосами пытаются изобразить неповторимый солнечный вокал Жанны Хасановны Агузаровой, а через каждые три такта на четвертый один из них — тот, который пониже, с неспокойным взглядом и льдинками-градинками в отросшей бороде — еще и старается воспроизвести кусочек ласкового проигрыша на саксофоне. И все это с совершенно серьезными лицами, более того, отдаваясь этому занятию всеми фибрами души и функциями замерзающего тела — с патетически полуприкрытыми глазами, «брови домиком», эмоциональными гримасами, поклонами-приседами для усиления выразительности, а Главный — еще и перебирая негнущимися пальцами клапаны воображаемого саксофона. Патологически, не по-человечески серьезные лица, тягостное, вероятно, зрелище для адекватного гражданина: наивная вера безнадежных, злое кривлянье психопатов, последнее шоу обреченных паяцев. Под шелест мокрого снега и шум ветра, под грохот бурлящего Чичкана мы выкрикивали слова «в холмах изумрудных петляет река», призванные, по идее, вызвать образы яркого экзотического лета, переполненного до краев счастьем безо всякого изъяна. Абсолютным таким, неправдоподобно совершенным солнечным счастьем… Эта картина так врезалась мне в память, что рискну процитировать тут весь первый куплет (он же, впрочем, и второй), а вы пока попытайтесь себе представить описанную мною картину еще раз.

Недавно гостила в чудесной стране

Там плещутся рифы в янтарной волне

В тенистых садах там застыли века

И цвета фламинго плывут облака

В холмах изумрудных петляет река

Как сказка прекрасна, как сон глубока

И хочется ей до блестящей луны

Достань золотистою пеной волны.

Хочется, кстати, заочно попросить извинений у Агузаровой и Хавтана за безобразное исполнение и глумление над музыкой, а одновременно выразить им самую искреннюю признательность. Потому что после «Чудесной страны» мы все-таки смогли тронуться дальше, преодолев наметившийся было ступор в сознании и заставив окоченевшие конечности снова шевелиться поактивнее. Временами дорога становилась совсем уж отвратительной, и мы тогда просто шлепали пешком по ледяным лужам в насквозь промокших кедах, с усилием вытаскивая из грязи тонкие нежные колеса полугоночных зверей.

Так мы преодолели еще километров 8-10, после чего — слава Богу, может, поэтому я и пишу сейчас эти строчки — увидели на противоположном берегу еще одну киргизскую юрту. Мы свернули к ней сразу же, не советуясь друг с другом, просто как животные во время холодов идут на тепло, так и мы шли на выбивавшуюся из-под крыши юрты тонкую струйку теплого дыма, забыв обо всех человеческих условностях и цивилизованных приличиях. Возможно, если бы спросили меня в тот момент: “Зачем вы туда?” — я бы ответил, сам веря в собственный обман: “Спросить, далеко ли до перевала.”. На самом деле шли мы туда в тупом неотвратимом стремлении к теплому спасению. Если бы нас вдруг начали оттуда прогонять — мы бы, наверное, цеплялись за юрту замерзшими руками, пинались бы одеревенелыми ногами, кусались, бодались, лишь бы хоть на секунду продлить свое пребывание в тепле.

Впрочем, ничего этого не потребовалось. Почти сразу же, как только мы свернули с дороги, от юрты отделился и направился в нашу сторону всадник на низкорослой мохнатой киргизской лошадке. К тому моменту индивидуальные особенности окружающих людей мне уже мало занимали, так что единственной запомнившейся деталью его облика осталась белая киргизская шляпа, о чем вам и сообщаю. (Эх, об этих шляпах надо будет где-нибудь отдельно упомянуть! Уникальная вещь…)

Всадник пересек Чичкан, совсем уже в этом месте мелкий, подскакал к нам галопом и сразу же пожал руки. А затем — и спасибо ему за это на веки вечные! — безо всяких “Здравствуйте” и расспросов “Куда путь держите?” сказал обеспокоено, похлопывая нас по плечам:

— Давай, давай, быстро в юрта, тепло!.. Совсем замерз, совсем замерз!.

При приближении к юрте навстречу нам откуда-то выскочили два волкодава размером с велосипед и с оглушительным лаем бросились на нас. Всадник: одно лишь гортанное слово без гласных — и оба зверя остановились в полете, как будто напоролись на торчащий из земли лом; а потом, глухо подвывая, отправились восвояси, боязливо оглядываясь и виляя хвостом в извинениях.

13. Почетный киргиз

Юрта представляет собою сборно-разборный домик, с точки зрения туриста — несколько нелепый и куда более стационарный, чем привычная палатка. Стены юрты образованы раздвижными деревянными решетчатыми щитами, установленными по периметру круга. Один щит отсутствует — это вход. Крыша конической формы поддерживается стропилами, концентрически сходящимися к центру в верхней точке. Вся конструкция покрыта снаружи войлоком, и только в верхней точке крыши остается круглое отверстие для вентиляции, освещения и выхода дыма (впрочем, в «нашей» юрте ималась вполне цивилизованная печь-буржуйка с выходящей вбок дымовой трубой). Верхнее дымовое отверстие можно было закрывать (уж не знаю, как там в средние века, а в 1988 году крышкой верхнего отверстия служил большой кусок толстого полиэтилена)

Обитатели юрты были весьма многочисленны, хотя и находились все в прямом и тесном родстве. Во главе генеалогического дерева находились бабушка и дедушка (соответственно «апа» и «ака»), которые, похоже, всю свою жизнь прожили в этой или подобной юрте, кочуя по киргизским долинам на отгонном выпасе овец. Ветвями же генеалогического дерева являлись их дети — человек никак не менее четырех-пяти, насколько я понял. Дети эти, в основном сыновья, повзрослев, уехали в Талас и Фрунзе и перешли к оседлой городской жизни. Переженились, понарожали несметное количество детей, и вот теперь отправили этих детей на летние каникулы к бабушке с дедушкой, то есть в эту самую юрту. Таким образом, мы застали в юрте «апу» и «аку», их младшего сына Кадыра (того, который и встретил нас верхом на лошади), одну из невесток и целый выводок разнообразных мелких ребятишек, совершенно не поддающихся учету. Несколько особняком в этом ряду стояла барышня лет шестнадцати (а может старше? а может младше? кто их разберет…), которую можно было посчитать или младшей дочкой, или старшей внучкой — мы так и не уяснили для себя.

Разумеется, эта относительно целостная и подробная картина родства сформировалась у меня не в первое мгновение нашего появления в юрте, а постепенно.

А в первое мгновение… Занятное свойство организма — в нем активизируются именно те органы чувств, которые жизненно важны на данный момент. В тот момент нас донимали холод и голод, а важнейшими из чувств были тепловые и вкусовые ощущения. Я очень смутно помню внутренний облик юрты, проступающий сквозь полумрак, выставленные отовсюду нам навстречу невыразительные малоподвижные темные плоские лица, я почти не помню их голосов и тех немногих слов, которые мы друг другу говорили. Зато я отлично помню главное впечатление тех первых мгновений — ТЕПЛО. Всепобеждающее, всепроникающее, размягчающее, отпускающее и расслабляющее. Я помню, как я сидел, прислонившись спиной к деревянному столбу каркаса, по губам ползала улыбка пьяного от счастья человека, я подставлял свои окоченевшие руки под волны спасительного тепла от буржуйки. Темнота улыбалась ласковым теплом. От нас с Главным исходили клубы холодного тумана, которые растворялись в теплом воздухе под сочувственное цоканье киргизов.

Практически сразу же неодолимо потянуло в липкий горячий сон, от которого трудно было удержаться. Казалось, если закрыть глаза хотя бы на секунду, они слипнутся намертво, спаянные долгожданным успокоением, и никакими силами не разлепить их до самого утра.

Ну, а дальнейшие впечатления (очевидно, вторые по степени важности для организма) — гастрономические. Общий список блюд я припоминаю уверенно, хотя с порядком их чередования могу что-нибудь и напутать. Итак, сначала был чай, это точно. Чай с сахаром. Черный байховый, впервые за время экспедиции (до этого подавали и угощали только зеленым). Крепкий и очень горячий, такой, что можно было греть о кружку дрожащие руки, прикладывать ее к своим щекам, к животу или Главному к пояснице, отчего тот блаженно шипел «кааайф!..». Потом, когда чай немного отбил охоту спать, последовал основной пункт меню — корытце с расплавленным бараньим жиром, в котором было навалено… Хм, и не знаю как сказать… В общем: то съедобное, что останется от барана, если срезать с него мясо и выпотрошить внутренности. То есть разнообразные, часто раздробленные мозговые кости с остатками мяса на них, полупрозрачные хрящи и куски бараньего сала. Видя нашу нерешительность, «апа» или невестка сами вытаскивали из корытца оптимальные куски и вручали нам. Апофеозом же прозвучали две половинки бараньей нижней челюсти со щеками и губами, которые были нам преподнесены после короткого совещания между «апой», «акой» и невесткой. Ход совещания (происходившего на киргизском) натолкнул нас на мысль, что челюсть — прерогатива почетного гостя, поэтому пришлось изо всех сил демонстрировать, что благодарность наша безгранична (так оно, впрочем, и было, однако челюсти тут не при чем). Бороться с челюстью оказалось делом нелегким — губы и щеки были жесткие и жилистые, взгляд постоянно спотыкался на торчащих из челюсти желтых, полусъевшихся овечьих зубах, и все это как-то не способствовало аппетиту. Так посоветую вам — если будут вас угощать в юрте бараньей челюстью, не отказывайтесь; но и напрашиваться на нее не стоит. Завершалась трапеза «кыном» — это киргизская разновидность хлеба: ромбообразные кусочки теста забрасываются в кипящий бараний жир и извлекаются оттуда через несколько минут.

А начиная с челюсти (а может, и раньше) процесс пищеварения поддерживался кумысом, который хранился где-то у «апы» в загашнике в раритетной деревянной бадейке. Исключительная вещь! По крайней мере, для уставшего велосипедиста вечером. Мы с Главным, не подозревая об алкогольных свойствах кумыса, дули его кружку за кружкой под одобрительные перемигивания «аки» и Кадыра, и где-то после третьей-четвертой кружки очертания юрты стали близкими и родными, лица «апы» и «аки» казались вселенски-мудрыми и всепонимающими, черноголовые ребятишки — славными и сообразительными, а полувнучка-полудочка — вполне сносной барышней, смешливой и краснеющей сквозь загар, зажимая обеими руками свое хихиканье с провигнциальной застенчивостью. Бородатый белый дядя строил ей забавные рожи, а более длинный белый дядя иногда смешно подмигивал, не меняя выражения лица. И только бараньи зубы, торчавшие из деликатесной челюсти со всем своим грубыми реализмом, никак не теряли отталкивающих очертаний, неподвластные кумысному волшебству.

Признаться, по наивности я приписывал такое свое состояние действию горной болезни, о которой мы столько наслушались перед отъездом и которой так опасались. Якобы именно из-за этой «горной болезни» какой-то посторонней чередой проходили мимо сознания вежливые разговоры с обитателями юрты, и не очень запомнилось торжественное представление Кадыром всех членов династии, которое сопровождалось юмористическими комментариями дедушки на киргизском. Дедушка-«ака» вообще, похоже, был большой остряк. Во время представления всех членов семейства заезжим гостям, которое Курбан производил на русском языке, дедушка отпускал комментарии на родном наречии по поводу каждого, и судя по всему, комментарии были что надо — под общий одобрительный хохот замурзанные плосколицые малыши тупились, мотали головой и прятали лица в ладонях или в длинных полах женской одежды, взрослые джигиты нарочито хмурились, по-клоунски хватались за головы, якобы спасаясь от праведного гнева «аки», а достойные киргизские женщины закрывали рты руками и хихикали так, что глаза полностью скрывались в узких щелках. Шутливый комментарий достался и бабушке-«апе», однако бабушка в долгу не осталась и ответила «аке» что-то такое, что дедушка даже одобрительно крякнул и воздел руки к небу — мол, Аллах тебе судья, женщина. И тут уместно будет вообще порассуждать о существенных отличиях между положением женщины в узбекском и киргизском доме. У узбеков подобная ответная острота воспринималась бы как дерзкая выходка, неуместное попрание узаконенной немоты и попросту нарушение устоев, в то время как у киргизов — всего лишь как милая шутка. Кочевой народ принял ислам намного позже оседлого и не настолько глубоко впитал доктрины исламского домоустройства, так что в этом смысле порядки у киргизов существенно демократичнее.

Единственной из всего семейства избежала комментария полудочка-полувнучка, которая и без комментариев краснела и вибрировала как майская роза. Тут, видимо, дедушка проявил мудрую житейскую деликатность — ни к чему было устраивать барышне тест на самообладание в присутствии чужеземных путешественников.

Тем временем снег и дождь, доселе непрерывно хлеставшие по крыше и стенам юрты, почти закончились, и «апа» дала команду открыть вентиляционное отверстие вверху. Курбан взял специально заготовленную для этой цели крючковатую палку, встал и попытался палкой отодвинуть полиэтилен в сторону или отогнуть его край. Полиэтилен был мокрый, тяжелый, палка скользила и дело шло не слишком успешно. И тут штурман экспедиции, самодовольно хмыкнув «Ха!», просто встал и, пользуясь своим ростом, запросто открыл отверстие голыми руками. Киргизы одобрительно зашумели, дети захлопали в ладоши, а затейник-дедушка снова отпустил какой-то комментарий, вызвавший дружный хохот. Я растерянно и вопросительно глянул на Курбана.

— Ха-ха-ха! Он говорит — ты теперь будешь «почетный киргиз». Хорошо дырку открываешь-закрываешь…

— Пачотны кыргыз! — подтвердил мне дедушка, весьма довольный своей шуткой.

Пока я разводил руками и раскланивался, Главный монотонно бормотал себе под нос что-то типа «Сидя книги брал со шкафа, и не раз ему в кино…»

В конце вечера нас еще ожидали минуты ужаса — когда все было съедено и выпито, и мы уже по наивности надеялись, что нас сейчас уложат где-нибудь здесь, Курбан сказал «Теперь спать давай, палатка!», и с этими словами открыл дверь, вышел из юрты и поманил нас за собой. Признаться, в этот момент у меня упало сердце. Как?! Нас все-таки выпроваживают?! В эту угольно-черную и мертвенно-холодную ночь? И после этой теплой юрты с горячим бараньим жиром, ароматным хлебом и терпким кумысом, нас все-таки выкинут на улицу, как сраных котов, и нам все-таки придется устанавливать нашу скукоженную холодом палатку, залезать в застылые спальные мешки, натянув на себя все одежды, и дрожать от холода всю ночь?! Оказалось, нет. Курбан отвел нас в небольшую брезентовую палатку, уже стоявшую позади юрты. При свете фонарика на полу были видны наваленные в несколько слоев овечьи шкуры. Оказывается, в обычные дни палатка эта предназначалась для новорожденных ягнят. Мы с кислыми рожами поблагодарили за предоставленный ночлег, затем все-таки напялили на себя всю одежду, залезли в спальные мешки и завернулись в кудрявые вонючие шкуры, не особенно-то рассчитывая согреться. А зря! Под несколькими тяжелыми слоями овечьей шерсти оказалось исключительно тепло и уютно, и как только мне удалось спрятать от холода лицо (подняв воротник свитера до носа, натянув шапку до подбородка и нахлобучив сверху капюшон спальника) — я провалился в мертвый, глухой, каменный сон сильно уставшего человека.

14. Ала-Бёль – Тюй-Ашуу

Пробуждение запомнилось как безжалостная смена температуры. Садистская волна тяжелого холода навалилась на нос и лицо и я проснулся, не в силах ей противостоять.

— Подъем, Тём! — это Главный, проснувшийся раньше, стащил с меня капюшон и шапку. Солнце, видимо, уже поднялось, и ровный свет хмурого бутылочного оттенка наполнял палатку сквозь брезентовые стенки. Снаружи слышалось какое-то шевеление. Контраст между теплым уютом под многослойной овчиной и стоячим холодным воздухом был неправдоподобен, и мы с трудом заставили себя выбраться из-под спасительных покровов и вылезти наружу.

Погода слегка улучшилась. Ни дождя, ни снега не было, но ущелье все еще было заполнено низкими серыми тучами. Впрочем, кое-где в них, видимо, уже наметились просветы, потому что на противоположной стороне ущелья играла переменчивая мозаика темных и светлых пятен. Воздух сырой и промозглый, сквозь просветы в облаках кое-где выше по склону белели небольшие снежные пятна, однако в целом пейзаж был вполне зеленый летний, и только в глубоких тенях за камнями промерзшая за ночь трава похрустывала, если на нее наступить.

А на камнях в неподвижной позе с биноклем в руках сидел Кадыр, этакое брезентово-кирзовое изваяние без мимики лица. Рядом лениво развалились две лохматые псятины, равнодушно жмурясь и лишь изредка приподнимая уши-локаторы. Мы внимательно вгляделись в противоположный склон, по направлению бинокля — зеленая травянистая декорация была усыпана грязно-белыми горошинами. Овцы! До них было, наверное, почти километр по прямой. Кадыр оторвался от своего бинокля, приветственно помахал нам рукой, а потом слегка напрягся позой и лицом, как-то мимолетно переменился и — вдруг! — издал чудовищной пронзительности свист, от которого мы с Главным готовы были аж на землю сесть. Соловей-разбойник и Данни МакКафферти в одном лице. Обе псятины вскочили, как подброшенные катапультой и вытянулись в предстартовой позе, все внимание, ловя любое дуновение во взгляде хозяина. А хозяин, слегка передохнув после изданного свиста, вдохнул поглубже и издал новый грандиозный звук — гортанный односложный крик, аж пополам сгибаясь на выдохе и вываливая язык наружу.

После паузы Кадыр разрешил наше изумление своим комментарием:

— Овец зову, вниз надо... Там одна овца есть, умный... Когда зову — понимает, вниз идет. Остальные глупые. Бараны — вообще дурак... Надо посмотреть...

Он снова прильнул к биноклю и замер неподвижно. Потом начал разочарованно цокать языком — сначала медленно очень, потом чуть быстрее. Оторвался от бинокля:

— Черт-шайтан, остальные совсем дурак, не понимает совсем. Она одна вниз пошла, остальные стоят, не слушают...

Напряжение псятин достигло апогея, до дрожи готовые сорваться — взведенный курок, негры-спринтеры в стартовых колодках. Наконец еще одна короткая команда, на сей раз негромкая-спокойная — и оба лохматых зверя молча, огромным прыжком с низкого старта ушли вниз к Чичкану. Спустя пару десятков секунд, преодолев скачками грязный холодный поток, они уже отряхивались на противоположном берегу, а потом начали неутомимым аллюром подниматься по противоположному склону, слегка уменьшаясь в размерах. Раздались отзвуки хриплого лая, повторяемые эхом. Лохматые силуэты постепенно терялись на фоне травы и камней, летящий полет превратился в умеренное неторопливое перемещение, а затем и вообще в движение ползком по бескрайнему зеленому полю — расстояние давало о себе знать. При приближении к овечьей отаре псятины, доселе бежавшие одна за другой, тактически грамотно разделились. Одна пошла вверх, огибая отару справа, а вторая устремилась вверх напрямик, рассекая отару на две части. Белые грязные комочки наконец пришли в беспорядочное движение, панически устремляясь то туда, то сюда. Тем временем вторая овчарка, пронзив отару насквозь, поднялась по склону выше овец и начала огибать их слева. Таким образом, оба зверя оказали над хаотично рассеянной отарой, поджимая ее с двух сторон. Под действием первобытного страха перед хищником овцы начали спускаться вниз, кто стремглав в испуге, кто лениво и неохотно. Курбан удовлетворенно хмыкнул, опустил бинокль, встал и направился к юрте, не забыв и про нас:

— Ну, пошли кушать!

Завтрак в целом мало отличался от вчерашнего ужина. С замиранием сердца мы ожидали повторения вчерашней бараньей челюсти — но нет, избавил нас от нее Господь. Ну а остальное мы сожрали с неутихающим аппетитом под непременный кумыс.

На дорожку апа налила нам еще по литровой фляге этого кумыса, и началась трогательная церемония прощания. Честно говоря, не часто в жизни доводилось мне испытывать такие трудности неожиданного характера — невозможность выразить доступными словами, жестами и выражением лица всю степень нашей благодарности. Русский язык обитатели юрты знали не здорово, а что касается придания гримасы максимального добродушия собственному лицу — выяснилось, что как-то не приспособлены мы к этому. Оказывается, это почти лишняя функция — способность выказывать максимальную доброжелательность к человеку, и не дежурно-американский "чииз", а искреннее расположение и признательность. Редко применяется эта функция, оттого и выполняется с трудом. Уж не знаю, как мы справились, но, видит Бог, старались изо всех сил.

На память осталась прощальная фотография — выводок киргизов в статичных позах группового снимка (в центре сидя ака и ата, вокруг стоя остальные взрослые, между ними выставлены вперед непоседливые дети), над киргизами я, за мною юрта, и все это на фоне хмурого горного склона. И вопреки расхожим заблуждениям — вполне нейтральные лица, с выражением собственного достоинства. Люди, знающие себе цену и осознающие свое место на земле среди облачных гор и травянистых равнин, не ведающие суеты и бегающих глаз, со спокойным, умиротворенным и уверенным взглядом. Особенно выделяются трое — дедушка-ака, полувнучка-полудочка и автор текста. Автор текста отличается ростом и цветом волос, полувнучка — некоторой, на европейский взгляд, внешней привлекательностью, а вот дедушка — отдельная песня. По первому впечатлению это просто человек средних лет, присевший отдохнуть. Выжженное киргизским солнцем и выглаженное ветрами лицо с натянутой кожей, почти без морщин. И только присмотревшись можно отметить едва уловимое доброе смешливое снисхождение в глазах-щелках из-под киргизской шляпы, с этаким оттенком: "Все вы тут — детишки и пацанва против меня. Это я с вами просто в поддавки играю". Жизненный опыт.

Мы привыкли называть этих людей чурками, смеяться над их попытками проехать на такси с Казанского вокзала на Ленинградский и незнанием русского языка. Могу однако предположить, что два велосипедиста, дрожащие под снегом в промокших майках и несерьезных ветровках, ничуть не менее смешны с точки зрения исконных обитателей верховий реки Чичкан. Разница в том, что нам, жителям столицы и города-героя, и в голову не придет поспешить на помощь киргизу, заплутавшему в наших каменных джунглях. И тем более мы не побежим стремглав наперерез двум замерзшим велосипедистам, проезжающим по дороге в трехстах метрах от нашей подмосковной дачи. Я не буду говорить про аборигенов Кавказа или Крайнего Севера, потому что не знаю, но что касается узкоглазых жителей Средней Азии — уверяю вас, если они и кажутся нам смешными, то ничуть не меньше чем мы им. И мы совершаем большую ошибку, если судим по всей нации по тем ее представителям, которых эта нация делегировала в столицу. Уверяю вас — это не лучшие представители. Эти представители — небольшая, наиболее подвижная взбудораженная пена нации, самая устремленная по стезе кажущихся успехов, самая жадная, нахрапистая и оторванная от природных и генетических корней, это те, кого Гумилев-младший назвал бы их пассионариями. Не стоит судить по ним. Основная часть нации — та, которая продолжает достойно проживать на исконных землях в равновесии с собой и окружающей природой — совсем иная. Им эта самая Москва на фиг не нужда, они самодостаточны, приветливы, добродушны и от природы по-своему мудры. Это люди с плоскими неподвижными и маловыразительными, с точки зрения европейца, лицами. Это люди, жизненный круг которых замкнут долиной Чичкана, юртой, горами, отарой, лохматыми собаками и низенькими мохнатыми лошадками. Это люди, для которых областной центр Талас — край света. Это люди, которые в тот день спасли нам с Главным если не жизнь, то уж здоровье-то точно.

Низкий поклон.

* * *

Почти сразу же после выезда, километрах в двух-трех от юрты, дорога пересекла Чичкан (вернее, грязный мутный ручей, исток Чичкана) и наконец-то серпантином потянулась круто вверх на перевал Ала-Бёль. Подъем этот не особенно запечатлелся в моей памяти, что связываю с действием утреннего кумыса и вызванной им "горной болезни" (Верите ли — мы к тому моменту все еще не распознали её тривиальной сущности и пребывали в идиотском убеждении, будто некоторая расслабленность и "расползающееся" сознание суть результат кислородной недостаточности). Помню только, что погода плавно перетекала из тумана в дождь и обратно, долина была по-прежнему забита облаками и укрыта сырой мглой. Сильного дождя, однако, не наблюдалось — похоже, мы уже поднялись выше основных дождевых облаков. Видимость была отвратительная, и сквозь эту мглу кое-где проступали контуры мокрых скал, а чуть выше — грязные снеговые пятна. Дорога совершенно раскисла и временами представляла собой сплошное грязное месиво, размазанное по каменным неровностям, так что большую часть восьми- или десятикилометрового подъема мы преодолели пешком. В утешение отмечу, что было все-таки потеплее, чем накануне вечером; к тому же мы решились надеть на себя под куртки всю имевшуюся одежду, в том числе и свитера — во-первых, проливного дождя уже не было, а во-вторых, окрыленные встречей с гостеприимными киргизами, мы теперь рассчитывали на такие встречи и в дальнейшем, так что было решено: пусть свитер промокает, нехай. (Возможно, читателя несколько утомило мое внимание к деталям гардероба. Негодование ваше вполне объяснимо, но и вы меня поймите и снизойдите — мысли об одежде и погоде занимали нас все эти холодные часы и дни, и были сутью и способом существования. Я весь был — одна переохлажденная судорожная мысль об одежде и костре. Такова уж специфика путешествий. Обнаглев окончательно, добавлю: скажите еще спасибо, что не привожу в тексте наши ежедневные куцые мыслишки и примитивные разговоры о еде и воде — собственно, и составлявшие основное содержание экспедиции)

И на перевал мы въехали тоже как-то незаметно. Хлюпающая под ногами дорога вдруг несколько выпрямилась, мы, обрадованные, оседлали зверей и прокатились метров триста до проступающего из влажной мути склона, а затем завернули за него. И нате: традиционный гипсовый козел, "пер. Ала-Бёль, 3147". Кроме того, перевал был ознаменован усилением дождя, видимость совершенно отсутствовала — ни тебе чарующих голубоватых далей, ни бездонных пропастей под ногами, ни сурового нагромождения каменных гигантов вокруг — только холодный дождик, моросящий из этой непролазной мокрой ваты, висящей в воздухе. Сохранившееся фото лишено выразительности: грязный хмурый человек вместе со своим грязным (чуть не написал "хмурым") зверем стоит на обочине мокрой дороги с разъезженной колеей, которая исчезает в тумане. С тем же успехом это может быть не усталый велотурист на киргизском перевале Ала-Бёль, а пьяный сельский почтальон в среднерусской деревне, который унылым октябрьским утром вышел из дому, плюхнулся спьяну в лужу, затем все-таки вылез из нее и, не отряхиваясь, схватился за велосипед. Пожалуй, только кусок скального обрыва, диагональю попавший в кадр, развеивает сомнения — нет, все-таки не почтальон.

Про спуск тоже ничего хорошего не вспомню. Все та же грязь и сырость, череда луж несется навстречу, и злобную досаду вызывают мысли, что еще чуть погуще туман — и можно уже не вписаться в очередной поворот. Зверь, облепленный грязью с головы до ног, вел себя прескверно — то при обоих зажатых тормозах норовил "дать юзА", то уходил из-под меня в каком-то неожиданном направлении, норовя сползти в лужу, а заодно и меня в нее скинуть. Родео на взбесившемся жеребце. У Главного те же проблемы. Он их решал традиционно для себя — приотпуская тормоза; в результате разорвал пару спиц на выбоинах сохранившегося кое-где асфальта. Наконец, приспустившись, мы вынырнули из облаков на свет Божий и оказались в долине речки Суусамыр. Впрочем, и при возросшей видимости долина Суусамыра выглядела неприветливо. Низко нависшие облака давили к земле, оставляя доступной взору и воображению лишь узкую щель между сырой каменистой поверхностью долины и нижней кромкой свинцовых туч, из-за чего очертания окрестных гор выглядели ущербными и безжалостно обрубленными сверху. По лишенным растительности склонам сбегали надоедливые ручьи и потоки, которые, достигнув равнины, образовывали хитросплетение грязных бурлящих русел. Дождь, однако, прекратился, и настроение наше держалось чуть выше нулевой отметки.

В этой обстановке мы и достигли примечательной точки, означенной на карте как место слияния трех дорог, спускавшихся с перевалов Ала-Бёль, Отмёк и Тюй-Ашуу. Карта даже обещала нам в этом месте некий населенный пункт с наименованием Отмёк, но реальность превзошла все ожидания. Среди нескольких промокших кирпичных сараев нас встретила вполне пристойная шоферская столовая. В ее скудном ассортименте в этот час присутствовали только лишь какие-то пирожки, однако и пирожкам, и теплому сухому помещению мы были рады беспредельно. Около часа провели, отогреваясь и обсыхая, пожирая пирожки в несметных количествах. На этом фоне — Михаил Муромов, "Яблоки на снегу". Кто-нибудь помнит такой советский хит из восьмидесятых годов? Вот и я не вспоминал бы его никогда в жизни. Если бы только не услышал его тогда по радио в шоферской столовой Отмёк, после трех недель, совершенно беспросветных в музыкальном плане: однообразных назойливых национальных мелодий, которые уже успели (тут я, сдерживаясь, с трудом избегаю сложного нецензурного глагола) осточертеть нам за это время. И если до того эти самые "яблоки" почему-то безотчетно ассоциировались в моем молодом воображении с женскими грудями (ну, розовое... на белом...), то после 88-го года — исключительно с развилкой дорог между перевалами Ала-Бёль, Отмёк и Тюй-Ашуу, низко нависшими облаками над мокрыми каменистыми склонами и пирожками с невразумительной бараньей начинкой.

После пирожков пошло как-то повеселее. Дорога тянулась по вдоль Суусамыра с едва уловимым уклоном, долина расширилась и приобрела корытообразную форму — плоское пространное днище с речкой посередине, обрамленное двумя горными цепями на расстоянии километров десять друг от друга. Сплошной облачный панцирь начал распадаться на отдельные светлые облачка, в просветах появилось солнышко. Впрочем, полноценное тепло так и не наступило — градусов 20 при беспокойном, тревожном ветре вдоль долины, причем только на солнце. Лишь только стремительная тучка наползала на светило, как температура падала градусов на пять. Долина Суусамыра представляла собой пустынное и довольно безрадостное зрелище. Однообразная волнистая степь, покрытая высокой желтоватой травой, по краям переходила в пологие невыразительные отроги, за которыми вздымались параллельные горные цепи. Ощущение какой-то оторванности, обреченности, пронизывающей пустоты и неустроенности. То ли это от безлюдной местности (исчезли даже киргизские юрты), то ли оттого, что в поле зрения нигде не попадает ни лес, ни кустарник. Спускаясь взглядом по горным склонам вниз, почему-то ожидаешь увидеть хотя бы неширокую зеленую полоску лиственных крон вдоль реки, и когда вместо нее обнаруживаешь лишь широкую канаву с бурлящим потоком между каменными осыпями, кажется — здесь какая-то ошибка, это ненастоящее, наспех недоделанное и брошенное. Завывание ветра усиливает общее безрадостное впечатление. В общем, высота 2300 уже сказывается на природе.

...Я неторопливо катился первым, больше глядя под нос, чем вперед, устало сложив руки на руле и уже не ожидая ничего интересного. И вдруг боковым зрением отследил, даже не успев удивиться или испугаться — будто кусок дорожной обочины отделился от почвы и без усилий, волнений и эффектов бесшумно последовал за нами следом с велосипедной скоростью, держась в трех-четырех метрах сбоку. Мгновение в непонятках, бесшумное пятно параллельным курсом, потом впечатляющий шумный взмах — ух ты! — это же здоровенная хищная птица, напуганная нами, плавно планирует в метре над землей, разметав в стороны полутораметровые пестрые бело-коричневые крылья и ювелирно управляясь по тангажу и крену нежными нюансами крайних перьев. "Летающая Крепость" на взлете. Еще шумный взмах, еще! Под хлопанье крыльев и наше почтительное изумление этот киргизский птеродактиль слегка приподнялся над дорогой и нехотя начал отворачивать вправо, демонстрируя исполинский размах мощных крыльев, светлое пуховое подбрюшье, мохнатые лапы с устрашающими когтями (шасси еще не убраны) и широкий раскидистый веер хвоста. На тяжелом бреющем бомбовоз неторопливо удалился в сторону гор, сдавленно клякнув нам на прощанье. Мы даже притормозили в растерянности.

— Наши... На Москву пошли... — поделился я впечатлениями с Главным.

— Ну, ваще зверюга, скажи? Блин, барана в когтях унесет, и не поперхнется! — Главный пребывал в возбуждении

Ну, барана — не барана, а ягненка этому летающему монстру, наверное, и впрямь утащить было под силу.

Еще долина Суусамыра запомнилась встреченными нами двумя-тремя передвижными пасеками. Это остроумное сооружение представляет собой прицеп-фургончик, набитый пчелиными ульями. В начале лета тягачи развозят такие фургончики через перевалы по киргизским горным долинам, а ближе к осени свозят их обратно вниз вместе с урожаем великолепного меда. Возле каждого вагончика обитает дедушка-пасечник в неизменном киргизском колпаке, обреченный на относительное одиночество в течение нескольких месяцев.

И тут пожалуй пришло время пропеть хвалебную оду киргизскому колпаку, как его называют сами киргизы, а я бы его все-таки именовал шляпой. Итак, перехожу на возвышенный тон: если даже вклад киргизского народа в сокровищницу мировой цивилизации ограничивался бы лишь изобретением колпака, одно это уже должно подвигнуть к патетическим записям в скрижалях. Ибо вещь эта есть неоценимая и исполненная неисчерпаемого внутреннего содержания. Не говоря уже об удивительных утилитарных свойствах этого головного убора (в нем прохладно в жару и тепло в холод), он обладает еще достоинствами эстетическими и психотерапевтическими. Белый войлочный колпак в форме тюльпана с черной окантовкой, четырьмя продольными линиями и характерным орнаментом между ними. Существует не менее восьми способов складывания полей этого колпака, все восемь вариантов ласкают взгляд, врачуют душу и источают умиротворение. Стоит только взглянуть на этот колпак теплого и мягкого желто-белого цвета, и на душе становится уютно и спокойно, тревоги и сомнения уходят на второй план, хочется остановиться и посидеть немного, не задумываясь ни о чем. Отличная вещь — киргизская шляпа-колпак! Один такой я даже в Москву привез.

Ближе к вечеру дорога ушла от русла Суусамыра, свернула к горам, и скоро мы снова почувствовали начало подъема — и глазами, и ногами, и дыхалкой. Насколько можно было проследить взглядом, дорога петляла вверх по отрогам, а затем переходила в столь любимый нами крутой серпантин на перевал Тюй-Ашуу. Перед началом подъема мы решили выпить для бодрости кумыса, которым киргизы наполнили наши фляжки еще утром. Сказано — сделано! И буквально через пять минут снова навалились на нас симптомы той самой "горной болезни": потеря концентрации и отстраненность от внешнего. Только в этот момент Главный, имеющий природное сродство к алкоголю, наконец-то прозрел первым:

— Тём! Так это ж... Пьяные мы немножко, по-моему...

— То есть ты думаешь, что этот кумыс — бухло? — я, сопоставляя данные и впечатления, дивился его прозорливости. Все выстраивалось в стройную цепочку.

— Думай – не думай, а мы-то с тобой вроде бухие... Или как?

— Похоже... Похоже...

А на четвертый день Зоркий Сокол заметил, что одной из стен в сарае нету! Смехотворность очевидного открытия алкогольных свойств кумыса временно привела нас в состояние лихорадочного, безостановочного веселья. Получается — если не знаешь, что пьешь бухло, далеко не сразу поймешь, что ты пьян... Впрочем, вся эта дурь быстренько выветрилась из головы за первые полчаса подъема, и в дальнейшем напоминала о себе лишь только более частыми, чем обычно, остановками с бешено колотящимся сердцем и унизительными пешеходными отрезками. Здесь мы, кстати, в очередной раз совершили детскую ошибку — поползли на этот перевал ближе к вечеру, совершенно не считаясь со временем и суточными колебаниями температур. Нормальный человек поставил бы палаточку у подножия, отдохнул бы ночью по-людски, а уж с утра пошел бы корячиться в гору. Но нет, мы не таковы! Как ударит в голову кумысная "горная болезнь", как увидим над собой серпантин, уходящий куда-то к снегам среди обрывистых склонов, так забываем все и тянемся вверх.

В этом состоянии и застал нас вечер. Я много раз видел впоследствии, но каждый раз не уставал удивляться той разительной перемене, которая происходит в горах с природой и человеком, стоит лишь солнцу скрыться из пределов прямой видимости. За какие-то четверть часа температура обвалом опускается на 10-15 градусов, сквозь разреженную атмосферу земная поверхность быстро и безвозвратно отдает накопленное за день тепло куда-то в космос, а ущелья наполняются ледяным воздухом, стекающим со склонов. И пусть еще озарена, светла и разогрета обширная долина Суусамыра под нами, пусть еще переливаются серебром его извилистые, уже неслышные отсюда далекие струи, пусть еще высятся на противоположной стороне долины освещенные солнцем горные цепи Суусамырского хребта с белыми пятнами снежных отблесков — на нашей стороне, как только солнце скрылось за иззубренным горным склоном, наступил мертвенный серый холод, заставляющий даже на крутом подъеме натягивать на себя дополнительные одежды. А натянув, оглядеться еще раз, прерывисто хрипя, в изумлении: неужели над нами тот самый привлекательный склон, который еще полчаса назад манил прихотливой игрой света и тени, заставлял приподниматься на цыпочки от нетерпения, благоговеть от восторга перед изяществом светлых вертикалей? Солнце исчезло — и теперь над нами нависали мрачные каменные нагромождения, тяжелые скалы давили на психику хаосом изломанных линий, в складках которых и на внутренних поворотах серпантина копились и застаивались серые туманные облака холода. И сразу в голове автоматически рождается чувство беспокойства и безотчетного страха, с которым стараешься бороться, держась нарочито бодро и разговаривая преувеличенно-уверенно, и который все-таки никак не удается побороть до конца, и враз ощущаешь себя заброшенным, забытым и покинутым. Как если мама впервые отвела вас в детский сад, а сама ушла на работу, бросив незнакомой тете. Или когда последний пароход ушел на материк... Так и здесь — будто кто-то сильный и добрый вдруг снял с вас свое покровительство, оставив один на один с.

Резюме: в возникновении и поддержании жизни на планете необычайно велика роль белого карлика, удаленного от нее на расстояние 1 а.е.

Где-то посреди подъема наблюдали ржавый комбайн "Нива", который валялся перевернутым у подножия каменистой осыпи под очередным поворотом серпантина. Похоже, какое-то отчаянные механизаторы пару лет назад пытались перегнать зерноуборочную технику через перевал Тюй-Ашуу. Безумству храбрых.

Перевал, как всегда долгожданный почти до потери надежды, тем не менее появился, опять-таки как всегда, неожиданно. Вместо перевала как такового — зияющий черный въезд в тоннель и перед ним захламленная площадка с каким-то сараем, а еще выше — полуразрушенный серпантин к метеостанции Тюй-Ашуу. Все погружено в разреженное облако ледяного тумана. Тоннель вызвал у нас повышенный интерес, и мы даже собрались сфотографировать его, невзирая на спускавшиеся сумерки. Только слезли, только главный достал свою "Смену", а я придал лицу более-менее благообразное выражение, как из сарая (гляди-ка — оказался обитаем!) выскочил дедушка-киргиз в телогрейке и шапке-ушанке, и принялся верещать, шамкая беззубым ртом и отчаянно жестикулируя. Оторопев, мы некоторое время пытались комбинировать редкие узнаваемые слова, дабы они предстали в форме информации: "кыргыз метро", "фотография", "секрет", "нельзя". А, ну ясное дело! Этот тоннель — киргизское метро, стратегический секрет, категорически нельзя фотографировать. Пригляделись: и вправду над входом в тоннель изображена буква "М" точь-в-точь такого дизайна, как и опознавательный знак Московского метрополитена. Это развеселило нас еще больше, чем сам дедушка, и Главный вновь начал наводить свою "Смену" на резкость, дабы запечатлеть это чудо строительного гения — киргизский метрополитен. Тут, однако, дедушка заверещал пуще прежнего, совершенно исключив русские слова из своей речи и перейдя на гортанные "кырды-бырды-мырды". Недюжинные эмоциональный напор и решимость во что бы то ни стало. Показалось вдруг, что если сейчас Главный нажмет на спуск, то у дедушки произойдет разрыв сердца. Мы приостановились и полшага назад, Главный приспустил "Смену" до уровня груди. С одной стороны глупо, с другой — получается, вот щелкнем фотоаппаратом и тем самым пройдемся сапожищами по чему-то для нас смешному, а для него — важному, составляющему смысл и содержание. Что-то такое, достойное снисходительного уважения. Как Фонарщик из "Маленького Принца". Главный спрятал "Смену" обратно, мы еще погыгыкали и похихикали насчет стратегических ракет "MX", циркулирующих на подвижных платформах по запутанной системе киргизских горных тоннелей, а затем бесстрашно въехали в этот черный промозглый провал.

Вечерний холод сменился холодом прямо-таки ледяным, мертвенным, до дрожи в зубах.

Без сомнения, "киргизское метро" строилось для обыкновенных автомобилистов, вооруженных фарами ближнего и дальнего света, а вовсе не для ненормальных велосипедистов, лишенных способности интуитивно ориентироваться в кромешной тьме. То есть, в отличие от тоннеля Садового кольца под Маяковской, в "киргизском метро" не было предусмотрено освещение. Вообще. Жиденький туманный свет от входного отверстия быстро рассеялся, и дальше мы осторожненько катили в совершенном чернильном мраке, пытаясь ощупывать невидимую дорогу передним колесом. Пару раз я задевал локтем за бетонную стену тоннеля, обдирая кожу. Чтобы хотя бы не столкнуться друг с другом, мы принялись молодецки орать дурными голосами, наполняя замерзшую черноту тоннеля многократным гулким эхом. Каждый старался издать вопль поужаснее в надежде напугать напарника. Душераздирающий, леденящий кровь в жилах и пробирающий до костей. В общей сложности это безобразие продолжалось чуть меньше километра.

Наконец впереди забрезжило пятно мутного света, мы повеселели, перестали орать и вскоре выехали на... Да никуда мы не выехали, а скорее наоборот — сразу въехали. Въехали в сумерки, наполненные плотным ледяным облаком. Не видно вообще ничего, только край обрыва вниз и каменистые склоны метров на двадцать, уходящие вверх, в туманные сумерки. В воздухе висят, не падая, мельчайшие водяные капли. Где-то снизу глухо, едва слышно шумели каскады ниспадающих потоков. Холодно — не передать как, особенно мокрым от недавнего подъема велотуристам. Подпрыгивая и приплясывая, судорожными движениями натянули на себя все, что только можно, лихорадочно поставили палатку и засунули туда мешки. Холодная, чуждая на ощупь ткань, которую, кажется, никак не согреть теплом человеческого тела. Поеживаясь, забились внутрь, стуча зубами, и долго пытались убаюкать себя до состояния расслабленного уюта. А затем провалились в зыбкий мерзлый сон.

15. Вниз!

Это, несомненно, была самая холодная и мерзлая ночь в моей жизни. Не столько в смысле температуры (было всего-то наверное чуть ниже нуля), сколько по части субъективных ощущений — дрожи, окоченения и дробного стука зубовного. Легкомысленная коллекция из советского ватинового спальничка (коричневого в желто-розовый цветочек), гэдээровской клеенчатой ветровки и связанного бабушкой свитера из деревенской шерсти оказалась слабеньким средством против сырого промозглого холода перевала Тюй-Ашуу. Вся ночь вспоминается мне как бесконечная череда коротких приступов тягучего нелегкого сна, соединенных периодами неодолимого замерзания наяву. Переход от сна к яви происходил так: посреди монотонной и малоподвижной сюжетной линии сновидений вдруг появлялось еще нечто, некий новый фон, новой обстоятельство, лишавшее сюжет сновидения выразительности, опустошающее его и выхолащивающее его содержание до нуля, а в конце концов превращающее само сновидение лишь в фон для этого нового обстоятельства, томительного и необоримого. И тут, наконец, сознание частично высвобождалось из-под длани Господней, удерживающей его по ту сторону ночного оцепенения, и вынужденно выныривало в темную холодную реальность, и еще спустя секунды приходило понимание: этот фон — зябкая необоримая дрожь во всем теле, терзающая биологическую сущность и заставляющая сущность эфемерную возвращаться к биологической вновь и вновь, дабы последняя не окочурилась бесконтрольно и окончательно. Дрожало все и везде, и только диву даешься — где, оказывается, у человека есть мышцы! В самых неожиданных местах… Кабы не такие холодные ночевки — жизнь бы прожил, а так и не узнал бы, ибо в мединститут поступать никогда не собирался…

Известный обывателю “метод сибирских охотников” заключается в том, чтобы старательно напрягать и расслаблять имеющиеся в наличии мышцы спины. Да и руки можно тоже по всей их длине. Чувствуешь себя при этом Арнольдом Шварценеггером в позе “двойной бицепс спереди” (или как там это у качков называется), только лежа на спине. Поначалу организм, конечно, сопротивляется. Он еще не отошел от долгой задубелости, заиндевелости и заторможенности. Наши усилия первоначально разбиваются о небывалую монолитную прочность нашего же замерзшего эпителия. Сам себе противен. Но потихонечку решимость остаться по эту сторону добра и зла берет свое. Разнокалиберная дрожь постепенно отпускает, расходится куда-то приступами внутрь, рассасывается. Кое-где спина теплеет, становится податливой и послушной. Теперь попробовать расправить плечи... Так, так, вот вам, вот вам... И это получается. Прекрасно. Наконец, заключительный хит — вытянуть ноги. А вот это уже не так просто, на этом пути нас могут ожидать потаенные препятствия и совершенно непрогнозируемые выверты. Как-то: неожиданные судороги как последствия предыдущего трудового дня. И тогда придется в темноте сделать самому себе большие белые круглые удивленные глаза, наполненные резкой пронзительной болью и детским растерянным испугом. И пару секунд, злясь непонятно на кого, покусывать губы, чтобы не разбудить мирно спящего соседа… Итак, поочередно напрягаем нижние конечности в области ляжек. Конечности начинают опасно, предательски как-то ныть, готовясь вот-вот сорваться в безвыходный судорожный штопор. Демонстрируя приобретенные в походах выходного дня навыки, приходится обращаться с ними нежно и бережно, как авиатор Арцеулов со своим аэропланом. Наконец, вроде бы... Или нет... Или вроде бы... Вроде бы можно попытаться их разогнуть. Все! Полнейшее счастье. Раб своего замученного организма, я относительно комфортно вытягиваюсь на спине и лениво продолжаю телонапряжения по “методу сибирских охотников”. Ничего не дрожит почти. Остается в который раз пытаться согреть ладони, засунув их под мышки, обхватив себя в припадке нарциссизма-самообожания, а потом — нет, не то! — откровенно запихнув отмороженные ладошки поближе к причинным местам, снова скорчившись калачиком. Вот тогда наступает, наконец, размягчение, потепление, секундное умиротворение, и этого оказывается достаточно, чтобы провалиться в новый виток хмурого серого сна с той же однообразной сюжетной линией, в которой вскоре снова возникнет тот самый зыбкий угрожающий фон наступающего холода.

Одновременно то же самое, как потом выяснилось, исполнял и Главный. Мы одновременно мерзли в своих мешках, почти неподвижно — чтобы не разбудить друг друга. И оба при этом не спали.

И так по новой… И раз двадцать за ночь. И каждый раз высовываешь нос наружу сквозь воротник свитера, шапку и капюшон спальника, чтобы глянуть одним глазком — не посерело снаружи, нет? Не закончилась ли бесконечная мерзлая ночь? Увы, непроглядная чернота внутри палатки и снаружи… К утру от этих циклических напряжений-расслаблений руки и спина ноют, как будто всю ночь гири ворочал.

А когда по-настоящему посерело я, стыдно сказать, проспал… Проснулся оттого, что Главный бродил вокруг палатки, хрустя щебенкой под ногами и прерывисто вдыхал-выдыхал окоченевшей диафрагмой. Неудивительно что он проснулся первым — все-таки у него в спальнике не было даже капюшона… А потом неожиданно раздался характерный деревянный треск сломанных щепок. Дрова? Здесь? Что за бред… Несколько секунд я одолевал холодную окоченелость в теле и мерзлый ступор в мозгах. Потом быстренько выбрался наружу и увидел, как среди промозглого ледяного тумана, возле замерзшей за ночь грязной лужи Главный пытается разжечь костерок из обломков кузова какой-то машины, потерявшей здоровье и жизнь на перевале Тюй-Ашуу пару пятилеток назад. Костер был размером всего-то с два кулака, однако, плохо ли, хорошо ли, а удалось разогреть на нем банку китайской тушенки, которая и была незамедлительно сожрана.

Тем временем предутренняя серость слегка просветлела, вязкие липкие ледяные облака немного сползли с перевала в сторону и стали видны ближайшие окрестности. Позади чернел холодной мрачный пастью выезд из “киргизского метро”; впереди дорога уходила круто вниз, теряясь в густой белой мгле, а прямо над нами уходили вверх угрюмые серые склоны с грязными снеговыми языками, и еще метров на двести выше их очертания вновь терялись среди косматых облачных хвостов, оставленных сползающими с перевала облаками. Короче — какофония и нагромождение безжизненных холодных камней и отвратного ноздреватого снега, погруженная в беспорядочный облачный хаос. Солнца нет и в помине, свет отпущен скупо. Посреди всего — тоненькая ниточка шоссе и крошечная палатка с двумя окоченевшими, но оживающими после тушенки.

Сконцентрировались, собрались, сложились, связались и покатились вниз. Спуск был не из тех, которые доставляют удовольствие плавным и ровным, без малейших усилий, движением под уклон. Вместо этого — дорога с пугающей настырностью уходила из-под ног, проваливаясь в белые клочья тумана, круто уходила вбок за осыпи и скалистые обрывы на поворотах серпантина, оставляя взгляду лишь зазубренный край мокрой обочины на фоне липкой белой ваты. Крутизна изрядная. Не возникает даже мысли не то чтобы отпустить тормоза — нет, хотя бы слегка их приспустить, на мгновение ослабив судорожную хватку. Спуск по такому серпантину — сплошное напряжение и беспокойство, и борьба с назойливой мыслью: “а куда денусь, если вот на таком слепом, да еще и скрытом в тумане, повороте встречусь вдруг с КАМАЗом? Расплющиться по стенке справа или нырнуть слева в белый непрозрачный омут без дна?” А дорога меж тем продолжала виться нисходящей спиралью по склонам ущелья, образуя, казалось, чуть ли не винтовую линию — каждое следующее колено серпантина под предыдущим, расходясь с ним суровым вертикальным углом. Мы сползали вниз по виткам этого гигантского штопора, как в курортных городах дети скатываются вниз по желобу прихотливо-извилистой водяной горки. С той лишь разницей, что вместо беззаботного веселья на голой попе мы час с лишним изо всех сил сжимали рукоятки тормозов, выискивая взглядом в серовато-белесой мгле очертания дороги, которые отчетливо проступали лишь за мгновение до того, как оказаться у нас под колесами. Всеми фибрами души переживаешь за судьбу двух тонких, натянутых как напряженная тетива тросиков, ведущих от руля к тормозам. Ощущения в руках — как после целого дня переноски строительного раствора в носилках.

Однако этот слалом давал результат — спустя час с небольшим мы уже спустились километра на два вниз, с 3500 на 1500. От резкого спуска временами даже закладывало уши, так что рекомендую вам на спуске с перевала Тюй-Ашуу запастись карамельками “Взлетными”. Вынырнув, наконец, из пелены облаков, мы приостановились и осмотрелись. Ущелье-колодец с крутыми стенами, уходящими вверх, вдоль которых струятся ошметки облаков, каскадный грохот обрывистого ручья, и камни, камни... Однако впереди, со стороны Чуйской долины, уже видны просветы в облаках, и где-то там далеко, за многократно повторенными ниспадающими линиями отрогов, уже проступают яркие пятна освещенных солнцем равнинных пейзажей. Вскоре мы были вынуждены остановиться еще раз, по поводу как нельзя более приятному — стало так жарко, что пришлось снять и ветровку, и свитер. Как-никак, каждый километр высоты — это в среднем 5-6 градусов температуры. Пока мы разоблачались, из-за очередного поворота серпантина — о, чудо! — выползли, пыхтя, упираясь вверх и немилосердно гримасничая, два велотуриста, а за ними еще один. Встреча с братьями по разуму. Пока они с надрывом преодолевали оставшиеся метры, мы с Главным торжественно приветствовали их, размахивая кепками. Те, наконец, подползли, спешились, продышались, прохрипелись и обрели способность разговаривать. Оказалось, велотуристы из Магнитогорска, едут на Тюй-Ашуу уже во второй раз, год назад проехать не смогли — 1-го сентября перевал уже был завален снегом по пояс. С почтением выслушали наши с Главным рассказы о маршруте, присвистнули, посмеялись над нашей убогой палаткой с раздвижными трубчатыми кольями, скептически оглядели наши стандартные заводские задние звездочки. “Как же вы с такими по этим горам ездите?!” — “ Да вот так вот как-то…” — мы скромно разводили руками и кривились усмешками смущенных героев.

На что магнитогорцы продемонстрировали нам чудо магнитогорской техники — заднюю шестеренку на 28 зубьев, существенно облегчавшую подъем. В разгар демонстрации из-за поворота выполз их последний участник — некий беззубый Саша (до сих пор помню имя), счастливый обладатель звездочки аж на 32, которая позволяла сделать почти что “лифт” (то есть такую передачу, при которой соотношение шестеренок приближается к единице). Мы почтительно побеседовали и с этим техническим гением, сфотографировались на память, обменялись адресами и покатили вниз под завистливые вздохи магнитогорцев, перед которыми простирался спрятанный в облаках многокилометровый изнурительный подъем.

Вскоре дорога превратилась-таки в плавный пологий спуск, вздыбленные обрывистые стена ущелья-коридора распахнулись в стороны, присмирев и успокоившись до умеренных горных склонов, ярусами расходившихся по обе стороны долины, а речка Кара-Балта, успокоившись, затихла на ее дне равномерным полноводным потоком. Выглянуло солнце, вновь стало жарко, желто-серые безжизненные предгорья с редкими островками зелени напоминали подъем на перевал Камчик, впереди по ущелью угадывались плавные нисходящие контуры последних отрогов, почти холмов, которыми каменные исполины Киргизского хребта из последних сил пытались дотянуться до реки Чу. Мы снова спустились в раскаленную иссохшую Среднюю Азию, и уже казались неправдоподобными те трое суток, проведенные в холодном и туманном мире вертикалей, объемных пространств, оставшемся в трех километрах выше нас. Однако стоило лишь обернуться — и сквозь дрожащее марево над раскаленным асфальтом проступала панорама величественных стен Киргизского хребта, до сих пор скрытая кое-где облачной завесой, заставляла задирать голову и удивленно выпячивать нижнюю губу: “Неужто мы проснулись где-то там сегодня утром, по соседству с замерзшей лужей?”

Километров через сорок въехали в первый по ущелью населенный пункт, с приятным русским названием, ласкающим слух — Сосновка. Скорее деревенька, чем кишлак, безо всякого налета назойливой азиатской экзотики, и везде яблоки, яблоки, яблоки, и белые домики, утопающие в ухоженной зелени садов. Отрада для глаз.

На выезде из ущелья расположен городок Кара-Балта, где наша дорога наконец снова влилась в магистральную трассу Ташкент – Алма-Ата, а сами мы въехали в своеобразный европейский островок посреди Азии, но об этом — в следующей главе.

16. Остров Чу

Вдоль предгорий Киргизского хребта, по краю Чуйской степи протянулся на полторы сотни километров сплошной оазис, поросший сочной зеленью, неожиданная полоска Европы посреди чуждой Азии. Внешне все было очень похоже на тот нескончаемый кишащий людской муравейник под солнечным пеклом, который мы уже наблюдали на этапах Бухара – Самарканд и Коканд – Андижан. Так же один населенный пункт плавно перетекал в другой, так же на десятки километров непрерывной чередой вдоль дороги белели строения, так же невозможно было найти место для стоянки на ночь. Однако на этом сходство заканчивается, и начинаются различия. Если там, в Узбекистане, персики и дыни, то здесь — всего лишь абрикосы и яблоки, если там — сакли и глинобитные дувалы без окон, то здесь — размеренные, степенные беленые хаты в тени ухоженной зелени, если там — экзотические узбеки, почерневшие лица и пестрые халаты, то здесь — по большей части русско-украинские славянские физиономии, выгоревшие белесые брови и носы картошкой, разбавленные кое-где и угловатыми тевтонскими профилями ссыльных немцев. Внешне это более всего напоминало ставропольские или кубанские станицы, тот же южнорусский уклад жизни, те же рушниковые орнаменты по углам хат и под разрисованным коньком. Едешь — и сердце радуется. Особой мощью и статью отличались строения в немецких поселениях, которые можно было легко идентифицировать по названию — колхоз им. Карла Либкнехта или совхоз им. Эрнста Тельмана. Не худой конец — Роза Люксембург. Нам, спустившимся с холодных облачных перевалов, одолевших высокогорные безлюдные долины и пеструю экзотику узбекских оазисов, прямо сердце грело это тщательно скопированное восточноевропейское житье на два поколения назад, какая-то трогательная и вместе с тем кажущаяся безнадежной попытка воссоздать кусочек полузабытой родины в центре Азии. И, похоже, впечатление оказалось верным — сегодня, спустя 13 лет, большинство обитателей колхоза им. Либкнехта обитают уже на берегах Одера и Рейна, труженики совхоза Беловодское им. Ленина — на берегах Волги и Оки, и только раскосые плосколицые жители Кош-Дёбё, Токмака или Чым-Коргона так и остались в родных предгорьях, которых им не в силах заменить ни Одер, ни Ока. Нет ли какой-то связи между характером местности, ее вековой эстетикой с выросшим ее человеческим мироощущением и жизнеустройством? Отчего-то эти вздыбившиеся горы с изломанными отрогами много веков подряд терпят возле себя уютные юрты и грязные глинобитные сараи, однако отторгают чистые белые хаты и крепкие, аккуратные дома немцев-поселенцев. Терпят — год, два, пять, десять, пятьдесят лет — и все-таки отторгают…

Посреди этого русско-украинско-немецкого острова расположен город Фрунзе. Я роюсь в памяти, дабы из долга вежливости вспомнить про него хоть что-нибудь хорошее — увы, ничего не приходит в голову кроме съеденного на выезде мороженого. Скучный однообразный город, порожденный доминирующим градостроительным приемом — унылой решеткой пересекающихся под прямым углом улиц. Никакой ассоциации с Нью-Йорком не возникает. В лучших своих проявлениях Фрунзе напоминает московскую застройку 60-х годов, а в худших — жилые городки военных гарнизонов, воздвигнутые шаловливыми руками стройбата. Немногие претенциозные общественные здания поразительно аляповаты, безвкусны и невыразительны. Зачем загонять в квадратные метры скачущий кочевой народ — непонятно. Нет традиций оседлой жизни — и не надо, в противном случае получаем насилие, ломку традиций, потерю национального самосознания и убогую пародию на город.

На всякий случай заехали на вокзал. Формальный повод — узнать, ходит ли поезд на Иссык-Куль, до Рыбачьего. На нашей карте была изображена железнодорожная ветка, в действительности, как оказалось, почти заброшенная. Поезда не ходят. Однако в действительности, как мне показалось, у нас обоих подсознательной целью посещения вокзала было посмотреть на надпись «Фрунзе-Москва» в железнодорожном расписании, а при возможности и поводить пальцем по буквам «М-О-С-К-В-А», написанным черной тушью на плексигласе. «Знание географии Южной Чехии, которое Швейк получил во время довоенных маневров, наполнило сердце девы теплом родного края…». Главный даже не удержался и спросил в кассе, есть ли билеты до Москвы на сегодня.

* * *

Есть две вещи, которые убеждают меня в существовании Бога — вид звездного неба надо мною и нравственный закон во мне.

«С чего это вы, Артем Викторович, взялись цитировать немецких философов?» — спросит придирчивый читатель. А оттого, что следующим после Фрунзе очагом цивилизации на нашем пути был населенный пункт под названием Кант. И до сих пор невдомек мне — то ли и вправду его так назвали по просьбам немцев – ссыльнопоселенцев, то ли слово «кант» что-то означает и в киргизском языке? Скорее всего последнее, ибо весьма сомнительно, чтобы на территории победившего социализма располагался город, названный в честь философа-идеалиста Иммануила Канта.

Ближе к вечеру, в селении Токмак состоялась еще одна встреча с велотуристами. На сей раз это была группа человек 6-7 из узбекского города Навои, но все русские. Ребята ездили на Иссык-Куль, но, в отличие от нас, по «ровной» дороге — через Ташкент и Джамбул, минуя киргизские перевалы. Они сделали полную петлю вокруг Иссык-Куля, и пребывали в восторге от увиденного. На прощанье подарили нам туристскую схему «Иссык-Куль — жемчужина Средней Азии», которая впоследствии сыграла некоторую роль в нашей экспедиции. И вообще ребята были как на подбор — на одинаковых велосипедах, в одинаковых желто-синих куртках, с одинаковыми велосумками. Прямо команда «ОНСЕ» с Мигелем Индурайном во главе. Распрощавшись с ними, мы скептически оглядели своих потертых зверей с облупившейся кое-где краской, полу-лысыми покрышками, мотаными-перемотанными рулями в растопорщенной изоленте, с протертыми до проплешин седлами. Вместо аккуратных велосумок — выгоревшие брезентовые рюкзаки 70-х годов выпуска и маленькие боковые подсумки, пропыленные и промасленные до потери цвета. Неприглядная картина.

Остановились на ночь в окрестностях Токмака, и незадолго до заката из жаркого неба вдруг упали несколько неожиданных капель. То были первые предвестники Великого Дождя В Самом Сухом Месте.

17. Великий Дождь.

На следующий день с утра — снова «Белла, чао!». Дорога пошла вверх по долине Чу, поднимаясь среди предгорий Ала-Тоо к озеру Иссык-Куль. И снова вставал дыбом раскаленный асфальт на подъемах-стояках, снова с надрывом скрипели задние звездочки, снова костенели ноги, замирая-упираясь в «мертвых» точках на поворотах. И все-таки это было не совсем то «Белла, чао». «То» «Белла, чао» звучало нотой максимального фортиссимо, а это — все-таки на полтона спокойнее. И горы тут были чуть пониже, чем три дня назад, и подъем чуть поположе, и дорога не такая извилистая. Да, вставал асфальт на дыбы — но все-таки поддавался и сдавался, медленно проползая назад под нашими тощими колесами; да, скрипели звездочки — но все-таки не так, что аж сердце кровью обливается: «не дай Бог, зубья отколются»; да, иногда замирали мы в мертвых точках, застыв в сюрплясе и суетливо ища равновесия без скорости — но все-таки каждый раз выбирались из этих динамических ям с достоинством, не допуская позорного сползания с седла зверя на землю. Да и вообще, был какой-то курортный оттенок в этой дороге — с изредка встречавшимися гипсовыми баранами на поворотах, с любовно выложенными смотровыми площадками и родниками, украшенными в патриархально-имперском советском стиле 50-х годов. Все это напоминало крымские или кавказские шоссе: «Всесоюзные здравницы ждут вас», «Отдыхайте на курортах Крыма». Сходство усиливали автобусы со значками «Осторожно, дети». Впрочем, и на этой дороге подъемы были самые настоящие, и вскоре налет курортного благодушия уже стекал с нас вместе с грязным потом и покидал нас под привычный хрип прерывистого дыхания.

А ближе к обеду неизвестно откуда в раскаленном воздухе опять появились реденькие капельки какого-то ненастоящего, игрушечного дождя. В большинстве своем они даже не долетали до земли, испаряясь в дрожащем восходящем мареве на дорогой, и лишь некоторые умудрялись оставить темные, неровные точки-следы на серо-зернистой поверхности асфальта. В воздух вернулись запахи, доселе выжженные солнцем — свежая теплая влага и мокрая горячая пыль, прибитая к земле дождем. Редкие крупные капли приятно щекотали потную спину, вселяя бодрость и оптимизм.

Ненадолго, впрочем. Облака сгустились, и игрушечный дождик перешел в нудный нескончаемый ливень, серой пеленой покрывший долину Чу, закрасив своей однообразной акварелью очертания далеких гор. Между тем, по мере подъема, температура начала понижаться, и вскоре этот среднеазиатский ливень стал неотличим от затяжного сентябрьского дождя в Подмосковье — не Бог весть как холодно, но все равно противно. Лучше сидеть возле печки, подбрасывая дрова, чем, насквозь мокрому, горбатиться на длинном подъеме.

Я уже упоминал о тех сомнительных удовольствиях, которые подразумевает езда на велосипеде в дождь — постоянный поток холодной грязи в грудь и в рожу, мокрая до нитки одежда и дружеские фонтаны из-под колес проезжающих авто. Главный выдержал примерно три часа таких издевательств, и для него это следует считать великолепным результатом. Личный рекорд, можно сказать. Дело в том, что Главный, человек в целом очень надежный и терпеливый, ненавидел ездить в дождь. Просто на дух не переносил, зубами скрипел и беленился. В принципе ничего страшного, у каждого свои причуды. Друг мой ДВ, например, отвратительно ездил против ветра; некий Фотограф, основоположник велотуризма на нашем курсе в МАИ, терпеть не мог подъемы пешком; сам я чисто физиологически неспособен ехать на голодный желудок. Ну а вот Главный не переносил дождь. Уже через час после начала любого мало-мальски приличного дождя Главный полностью уходил в себя, лишал окружающих роскоши человеческого общения, а из многотысячной лексики русского языка оставлял для употребления только два слова — «ё##ный» и «дождь». Вот и теперь он молча ехал сзади, лишь изредка выражаясь по поводу дождя, а на ровных участках пытался насвистывать размокшими губами любимую мелодию из кинофильма «Папаши» (внимательный читатель, полагаю, уже усвоил, что это означает). Бесконечный дождь без просвета, безлюдная долина без проблесков жилья.

Поэтому, когда мы, после трех часов этой мокрой езды, увидели развалины железнодорожной станции Кок-Мойнок на заброшенной ветке Фрунзе – Рыбачье, Главный сразу же встал как вкопанный и впился глазами в археологические очертания этого строения.

Я вполне представляю себе ситуацию, когда я бы играл на его неприязни к дождю, когда нарочито демонстрировал бы свое собственное бесконечное железнокаменное терпение и неприхотливость под холодными струями, подводя Главного к унизительному выводу о собственной несостоятельности и ничтожестве, когда, пользуясь обстоятельствами, я бы выхватывал из его рук пальму и возносился бы в высоты. В принципе это достаточно обычная, естественная с психологической точки зрения картина, и тот член экспедиции, кто чувствует себя лучше других, подсознательно всегда старается это подчеркнуть. Возможно, я бы так и сделал, случись это все месяцем раньше. Но теперь, после той лишь на миг возникшей безнадежной пропасти одиночества, которая приоткрылась нам в Кара-Куле, мы были оба — не то чтобы сама любезность, нет. Любезность может оказаться и лицемерной. Нет, мы оба были — искренняя забота о комфортном эмоциональном состоянии друг друга. И не дай Бог, и упаси нас, и обжегшись на молоке на воду дуют — только бы возможное раздражение в напарнике не переросло вдруг в озлобление, и чтобы упомянутая пропасть не разверзлась бы вновь на полную ширину, на сей раз безвозвратно и непоправимо. Именно в рамках сказанного Главный старательно терпел дождь три часа, сдерживаясь и стараясь не досаждать мне нытьем. И в тех же рамках я, едва перехватив его взгляд на станцию, предложил столь ему желанное:

— Давай, может, Папаш, в сарайке отсидимся?

Уговаривать было вовсе не нужно, дважды предлагать — тем более. Мы съехали с шоссе и вверглись в шикарную, роскошную, изумительную прямо-таки грязь! Двести метров от шоссе до развалин станции мы преодолевали челноком в две ходки, сначала перенеся на плечах рюкзаки, а потом — велосипеды. Протащить велосипед по земле, сквозь этот полуметровый слой жирной грязи было невозможно. Продолжал густо сыпать крупный дождь.

Здание станции «Кок-Мойнок» — голые стены, выбитые окна и частично провалившаяся крыша, холодная грязь и строительный мусор на полу. Развели костерчик из каких-то обломков стропил и реечек штукатурной дранки. Настроение мерзкое — какие-то сталинградские ассоциации исходят от этих голых кирпичных стен с фугасными проломами, от россыпи битого стекла на полу, ржавых ящиков железнодорожной сигнализации с вывалившимися обрывками разноцветных проводов. Да и костер из стропил дома, кем-то когда-то и для кого-то построенного, со вложенным трудом и душой, порождал совестливое неудобство. Хотелось воровато оглядываться, прятать лицо и виновато разводить руками. Сверху капало…

Спустя часа полтора мы, слегка обсохнув и убедив себя в том, что дождь несколько ослаб, снова погрузились в ту же роскошную грязь, и после утомительного плавания выползли обратно на шоссе. С омерзением предприняли несколько попыток отчистить зверей от тяжелых комьев липкой грязи, а затем снова покатили под дождем вверх по долине. В морду хлестали неутомимые фонтаны грязи из-под колес.

Так и не дождавшись даже секундной паузы в этой метеорологической вакханалии, мы проехали последние 30 километров к Иссык-Кулю и добрались до городка Рыбачье (ныне почему-то Балыкчи) — русского форпоста на этом высокогорном озере. Гигантская котловина Иссык-Куля, переполненная неподвижными дождевыми облаками, постепенно погружалась в сумерки. Видимость, и до того неважная, еще более ухудшилась, сквозь дождь проступали лишь ближайшие угрюмые мокрые склоны и виднелись разбросанные вдоль берега низенькие домики Рыбачьего. Поверхность самого озера, серая и монотонно-хмурая, в перспективе растворялась в дождливой пелене и сливалась с сумеречным небом. Веселые задорные пионерские песни прозвучали бы здесь диссонансом.

Впрочем, неожиданные находки и открытия дарит нам порой дорога. На въезде в Рыбачье, слева от шоссе стоит памятник Петру Петровичу Семенову. Запомнился он мне. Обычно в учебниках и энциклопедиях приводится портрет Семенова-Тянь-Шаньского в старости — массивный, монументальный академический старик с раздвоенной седой бородой, географ-энциклопедист до опереточной карикатурности («гигант мысли и отец…»). Однако памятник переворачивает это представление полностью, создавая образ земной, доступный и даже трогательный. Тощий человек средних лет стоит в полный рост в какой-то неустойчивой, динамичной позе — застыв на полушаге стремительной летящей походки. Ввалившиеся щеки, остро обозначенные худобой скулы, жидкая бородка и устремленные вдаль глаза из-под пробкового колониального шлема. Ну, и все атрибуты — планшет, компас, нож, еще что-то. Одного взгляда на телосложение, лицо и позу достаточно, чтобы сказать: «Верю сразу! Верю, что человек этот пешком, без дорог, с малочисленными спутниками перевалил Терскей-Ала-Тоо и первым из европейцев вышел на Тянь-Шаньские сырты, примыкающие к Хан-Тенгри. Что он способен шагать безостановочно сутки подряд упругой летящей походкой, не теряя бодрости и разумного оптимизма». Скульптор был талантливый человек. После однообразных гипсовых баранов и козлов, преследовавших нас в первой половине дня, памятник Семенову был как глоток свежего воздуха. Мы почтительно постояли перед ним, несмотря на дождь и сгущавшиеся сумерки. Похоже, оба мы ощущали некую внутреннюю связь с этим достойным уважения персонажем, которую облекли, с нелепым цинизмом молодости, в следующий диалог:

— Папаш, похоже, этот отец — кремень! Как считаешь, потянул бы он «стояка» на Тюй-Ашуу?

— А чё? Чувак путёвый, думаю, потянул бы. Со стороны Суусамыра — верняк, потянул бы!

— Со стороны Суусамыра и дурак потянет. Даже ты въехал. А со стороны Фрунзе?

— Сам дурак! А чувак бы ляжки если подкачал — и от Фрунзе бы тоже въехал. Я ж говорю: чувак путёвый.

В наступившей темноте мы прохлюпали шинами по лужам единственной улицы Рыбачьего и остановились на ночь сразу за городком, на каком-то липком глинистом склоне. Палатку поставили почти на ощупь под непрекращающимся дождем из угрожающе-низко нависшего непрозрачного неба. Поскользнувшись по паре раз каждый, заползли, наконец в палатку, застарело-мокрые насквозь, с комьями жирной глины и грязной жижей в кедах. Неземные ароматы и тонкие крахмальные кружева, изысканные лепестки и локоны, хрупкие изящный фарфор — где вы? Есть ли? Или это лишь порождение мятущегося воображения велотуриста, лежащего в промокающей палатке на берегу Иссык-Куля, среди потоков глинистой жижи, тщетно пытаясь согреться в сыром спальном мешке?

18. День рождения

"В этот день начальнику уголовного розыска Ивану Андреевичу Лапшину исполнилось 40 лет. Его пришли поздравить друзья и товарищи по работе...".

В этот день руководителю экспедиции Эдуарду В. Падуну исполнилось 23 года. Его пришли поздравить... Да никто, блин, к нему не пришел, а поздравил его только один-единственный человек (догадайтесь кто). Кроме устных поздравлений я подарил конфетку-карамельку Львовской кондитерской фабрики, купленную позавчера во Фрунзе. В этот день мы, как две отсыревших полудохлых рыбы, с самого утра лежали в палатке в подмокших спальных мешках и слушали, как сверху барабанит непрекращающийся холодный дождь. День рождения был испорчен начисто. Главный, высовываясь из спальника и назидательно подняв палец, вслух читал пояснительный текст к туристической схеме "Иссык-Куль — жемчужина Средней Азии", любезно подаренной нам в Канте велотуристами из Навои:

— "Природа Прииссыккулья весьма разнообразна, и это особенно заметно, если сравнивать его западную и восточную часть. Такое разнообразие объясняется существенным различием климата на противоположных концах озера. Восточный Иссык-Куль находится в зоне умеренного увлажнения, и выпадающих там осадков вполне достаточно для знаменитых тянь-шаньских елей, покрывающих его берега. Западный же берег озера, расположенный на расстоянии всего лишь 150 километров, является, тем не менее, одной из самых засушливых областей Средней Азии. По среднегодовому объему осадков он уступает даже центральным районам Каракумов, и нередки случаи, когда дожди не выпадают тут на протяжении целого года..."

— "...на протяжении целого года", суки! — стервозным рефреном повторял я и в отчаянии хлопал рукой по палаточному брезенту изнутри. Отяжелевшая промокшая ткань колыхалась тугими волнами, и на нас вытряхивался внутренний дождик мелких холодных капель, а под спальник стекали новые зябкие ручейки. Палатка, неграмотно поставленная, располагалась как раз в этом Западном Прииссыккулье, на редкость засушливом.

Главный прочитывал текст до конца, затем торжественно объявлял фамилию автора текста (за давностью лет уже не помню, помню лишь, что фамилия была русская). Лукавому автору строк про "засушливую область" доставался град эпитетов и проклятий, после чего Главный приступал к чтению текста заново. Постепенно двухголосное разучивание текста про Иссык-Куль, как это обычно бывает, перетекло в разговор на отвлеченные темы. За этим однообразным занятием мы провели время приблизительно до полудня, а потом все-таки, убедив себя, что дождь ослаб, кое-как собрались, чертыхаясь, и покатили по мокрой скользкой дороге вдоль берега.

Про этот день мне хорошего ничего и сказать не могу. Холодный нудный дождь преследовал нас практически постоянно, лишь изредка ослабевая, но ни на секунду не останавливаясь полностью. Справа вдоль дороги хмурые серые волны озера бились о скальные обрывы, а чуть поодаль их пенная пляска терялась в размытой пелене дождя. Слева сквозь эту пелену кое-где проступали зыбкими контурами скучные пологие склоны, придавленные сверху свинцовой линией облаков. Ну, а о прелестях езды в дождь, с фонтаном холодных брызг из-под переднего колеса в рожу, я уже упоминал неоднократно.

— И где, бл###, обещанные красоты?! — возмущался и негодовал Главный, именинник и виновник торжества. — Где эта ё###ая жемчужина Средней Азии, спрашивается?!

У меня как-то не сохранилось целостных воспоминаний об этом дне. Так, отдельные картинки. То мы стоим, мокрые, на какой-то автобусной остановке в надежде переждать приступ особенно сильного дождя. То мы сидим под каким-то фруктовым деревом на мокрой траве и поедаем только что купленные рыбные консервы. Мурманский минтай на берегах богатого рыбой среднеазиатского озера Иссык-Куль наводит на размышления о необъятности отчизны и непревзойденной эффективности планового хозяйства. С дерева стекают холодные ручейки прямо за шиворот и в полуоткрытую консервную банку, приходится с кислой рожей жевать этот минтай, вымоченный в дождевой воде. А вот мы едем, одинокие, по пустынному шоссе прямо посреди особенно яростного дождевого приступа, и нет вокруг никакого укрытия, и пляшут по асфальту мелким частоколом дождевые фонтанчики, а вся дорога покрывается пенной водяной пленкой, которая даже не успевает сливаться в кювет. Слева едва угадываются мрачные силуэты предгорий, справа шевелятся мутные волны Иссык-Куля, покрытые нескончаемой дождевой рябью.

Ближе к вечеру начали встречаться признаки туристической индустрии — пансионаты, пионерские лагеря, дома отдыха, образующие протяженный курортный пояс в обе стороны от поселка Чолпон-Ата. До самых сумерек мы катили под дождем, запоздало и наивно надеясь на улучшение погоды. Тщетно. Без просвета.

Перспектива еще одной ночи в мокрой палатке под дождем, в непросушенных мешках вызывала физическое отвращение и дрожь мурашек вдоль спины. Тем более глупым казалось такое издевательство в этих вполне обитаемых местах. Подъехав к очередному пансионату, Главный заявил "Все, Тём, иду на контакт с местным населением!". Надежда и облегчение.

Единственным строением, в котором очевидно теплилась жизнь, оказалась кирпичная будка охранника возле ворот пансионата, в окне светился одинокий желтенький огонек. Главный спешился и отправился в вожделенную будку, а я остался под навесом снаружи один с двумя железными зверями. Впрочем, кампанию мне составлял еще и роскошный двугорбый верблюд-бактриан (редкий для Средний Азии зверь), привязанный за ногу к вбитому в землю колышку. Яркая, расшитая золотом по синему попона и какие-то блестящие шнурки на голове свидетельствовали о том, что декоративный верблюд, похоже, был предназначен для развлечения отдыхающих в погожие дни. Сейчас, однако, на верблюда было жалко смотреть. Нахохлившись, с обвисшими клоками мокрой шерсти, он стоял неподвижно, понуро опустив свою здоровенную голову, и отрешенно вглядывался в темноту. Видимо, размышлял о бестолковости крикливых двуногих существ, притащивших его в эти холодные края, нацепивших нелепое покрывало на спину и вынуждающих стоять под дождем ночь напролет. Промокший велотурист ощущал искреннюю сопричастность к теплолюбивому животному.

Через освещенное окно будки охранника можно было наблюдать скверно срежиссированную мимическую сцену из эпохи немого кино, диалог между Главным и дедушкой-сторожем. Музыкальным аккомпанементом служили лишь шум ливня и — пару раз — сдержанный рев грустного верблюда. О содержании реплик оставалось догадываться лишь по выражению лиц, движениям головой и всплескам рук. Главный старательно улыбался, стремясь придать себе максимальную благожелательность. Дедушка обреченно тряс головой, разводил руками и обводил тоскливым взглядом тесное пространство своей каморки. Спустя пару минут Главный безнадежно отмахнулся от дедушки, медленно повернулся и вышел наружу походкой убитого горем человека. Я не мог поверить своим предчувствиям. Как?! Чтобы Главный — и не договорился? Да такого не бывает! Да это тогда не дедушка, а монстр какой-то...

— Тём, похоже, придется палатку ставить...

— Да ты чего, Папаш, какая палатка?! — я уже внутренне был настроен на теплое и сухое, уже предчувствовал близкое избавление от этого осточертевшего дождя.

— А-а... — Главный апатично махнул рукой. Меня распирало детское отчаяние, когда мама обещала купить игрушку, и я в нее уже мысленно играл, и она уже была почти моя, и вдруг выясняется — нет, не купила... Видимо, в лице у меня что-то переменилось, да так, что Главный смог это разглядеть даже в темноте сквозь потоки дождя, стекающие по щекам.

— Слышь, слышь, Тём, Тём!! — он впал вдруг в неожиданный энтузиазм, — а может ты сам с ним поговоришь, а? У тебя должно получиться!

— А я-то что?.. — неверие в собственные коммуникационные способности еще аукалось во мне шлейфом нерешительности.

— Блин, вот щас-то как раз у тебя получится!! Вот верю я в тебя!!! — и он стал легонько подталкивать меня к дедушкиной будке. Надо сказать, что в тот период степень моего благоговения перед Главным как ловцом душ человеческих была столь велика, что я допускал мысль, будто он даже во мне самом может разглядеть нечто, мне неведомое. Так что раз "верю я в тебя" — значит надо идти и попробовать.

Ввалился.

— Добрый вечер.

— Эге...

Дедушка-сторож — помятый, в какой-то грязной телогрейке, сморщенное личико. Явно русский. Пьющий? Без сомнения... Вежливый разговор на "вы" уже неуместен, это повторение Папашкиного пути, приведшего в тупик... А что уместно?

— Отец! Что ж друга-то моего так вот сразу выгнал?

— Дык ить я ж гварил — куда ж я вас тут дену-то? Сам видишь, какой закуток!

— Ну а еще-то куда-нить, а, отец? Вон, у вас же тут целый пансионат, неужто какой-нить подсобки пустой нету? — да, вот так вот, попроще, "куда-нибудь" тут слишком правильно.

— Да не положено я говорю! Не положено! — у дедушки появились нотки раздражения и твердолобого упрямства. Черт, куда ж его пронять?

— Отец, вот смотри. Едем мы на великах — [прости, заслуженный достойный зверюга, что вынужден именовать тебя этим профанским термином: сам видишь, жизнь заставляет] — от самой Бухары. И везде нас и в гости зовут, и кормят, и поят...

— Ну так и что? Я ж сказал — не положено! Комендантша...

Стоп. Щас еще один мотивчик включим.

— Отец, ну ты ж пойми: чурки нам даже помогают, узбеки всякие с киргизами. Неужто ты пропасть дашь, русский человек? — я патетически закатил глаза, одновременно набираясь сил для грубой лести в духе "мы с вами", — В кои-то веки встретили здесь нормального русского человека, так и тот нас под дождь выгоняет.

Опа! Вроде попало. Дедушка как-то слегка передернулся, виновато размяк лицом и еще раз развел руками.

— Дык может я и рад бы, робяты... Ну сам вишь, куда ж я вас тут положу? — действительно, некуда, каморка полтора на два метра. — А в корпусе комендантша, от злющая баба, позавчерась только так разоралась, так разоралась! Выметайся, говорит, выметайся.... От сука! От мерзкая баба, я ж ей говорю, мол....

Естественно, разорется, мерзкая. Если сторож водку-то хлещет на работе каждый день...

— Ох... И что же ты, отец, так и выгонишь нас?

— Ну говорю ж я — не положено, а комендантша...

Да-да, про нее я уже усвоил... И с отчаянием обнаружил, что новых доводов у меня нету, и даже мое попадание с обывательским противопоставлением "чурки – русские" осталось локальным успехом... Оставалось только встать и раскланяться... Я уже почти начал вставать, отодвигаясь от застеленного газетой стола, и тут с новой силой ощутил этот ужас прямо а физиологическом уровне — снова холодный дождь, бродить под ним в темноте, ставить на ощупь, матерясь и путаясь, насквозь мокрую палатку, запихивать туда мокрый мешок, а затем, дрожа, вползать туда самому, оставив перед входом кеды, облепленные комьями глины... Брррр... Маска цивилизованного приличия начала сползать с больших полушарий. У Солженицына в "Архипелаге" есть отличный эпизод, когда беглые зеки, выдавая себя за геологов, добрались наконец до людей в казахской степи. И каких невероятных усилий требует от них оставаться в рамках общепринятых на воле норм поведения, а не наброситься сразу на еду и питье. В голове у меня начало перещелкивать, и я, еще не совсем понимая что будет дальше, схватил стоящий рядом ветхий железный стульчик. Знаете, бывали раньше такие стулья в столовых пионерлагерей — с железными трубчатыми ножками и фанерной спинкой. Первоначальной мыслью моей, от молодой дури, было согнуть стульчику все четыре ножки — уж не знаю зачем, то ли оставить его дедушке в качестве сувенира, то ли выдвинуть его как дополнительный аргумент убеждения... Однако первая же ножка легко отломилась по ржавой трещине, и это одновременно привело нас с дедушкой в легкое изумление. Из которого я вышел быстрее и распорядился всласть: дедушке еще оставалось сидеть какие-то миллисекунды, тупо уставившись на железный трубчатый обломок в моей руке, а я уже знал что будет дальше. Играем контуженного. Терять уже нечего.

— Неужто так вот и выгонишь? — как можно тише спросил я дедушку, укоризненно постукивая трубой по краю стола и старательно заглядывая ему в глаза. При этом старался, чтобы раздувались ноздри.

— Ты! Ты тут не фулюгань!! У меня эта... ружьё... — Дедушка был явно не в своей тарелке. Вообще неадекватное повеление собеседника лишает уверенности. Если бы я, например, пробежался по потолку или достал бы свои глаза из глазниц и положил на газету — думаю, дедушка сразу бы предоставил нам номер-люкс. Пора было брать быка за рога и доносить до дедушки всю степень отчаяния, накопившуюся в нас за двое суток непрерывного дождя. Я окинул каморку беглым взглядом — никакого ружья в пределах досягаемости не было.

— Какое ружье, отец? Я тебя что, трогаю? Я тебя кусаю? Не пускаешь — и не надо. Нет так нет. Я вот у тебя просто стулья рассматриваю, прочные ли? — я еще раз постучал ножкой по столу, а затем попытался и ее согнуть об коленку. — Еще у тебя стулья имеются? Мы, отец, от тебя все равно не отстанем, нам больше деваться некуда. Нас этот дождь заманал. А ты вон еще ружьем меня взялся пугать... Ты нас не зли, отец, мы и так уже злые. Зачем тебе ругаться, а? Голова-то есть у тебя?

Я повертел согнутую ножку в руках и сел на край стола, чтобы быть поближе к дедушке, если он вдруг и вправду извлечет ружье. Впрочем, излишняя предосторожность. Дедушка пожевал губами, горестно покачал головой...

— Может, сарай вам подойдет, безобразники?

Урра! Сладко защемило сердце, и сразу стало отпускать, и я уже не мог скрывать радостную улыбку, которая ползла у меня от уха до уха.

— Крыша-то там есть, отец?

— Хе-хе, крыша-то есть.... Стен, правда, нету...

— Да сойдет и без стен, лишь бы крыша была, а то уж за##ал нас этот дождь... Ой, спасибо!

— Да чо там... Друга сваво зови, чо он там мокнет...

Сарай на территории пансионата оказался крышей на железобетонных столбах, стены кое-где отсутствовали совсем, кое-где были доведены примерно до пояса. Пол также монолитный железобетонный. Но главное — крыша! Крыша была надежная и не протекала, а все остальное уже ерунда. Кстати, тут выяснилась неприятная подробность — мой надувной матрас, не выдержав перипетий азиатской экспедиции, окончательно разорвался и не держал воздух совершенно. Починять и заклеивать его в кромешной темноте было без толку. Перспектива валяться на суровом холодном бетоне. Главный предлагал положить его матрас поперек, чтобы спасти хотя бы какие-то части тел обоих участников велопробега. Я сгоряча отказался, объявив это подарком ко дню рождения. Уже после пяти-десяти минут лежания на бетоне понял — отказался опрометчиво.

19. Иссык-Куль

Утром вместо меня в сарае проснулся плоский, застывший, почти окаменелый отпечаток бетонного пола. 5-30 утра, больше такого "сна" я вынести не смог. Мертвенный каменный холод диффундировал в меня приблизительно на половину глубины тела, ныли кости и суставы, с трудом обретая положенную им подвижность. Я привстал, с завистью поглядел на мирно спящего Главного, на тугие округлости надувного матраса под ним, позавидовал ему черной завистью. «Как ему карашо, как ему вкусно, зольдатику»... Совсем уж я было собрался застонать, запричитать, закряхтеть, заохать жалобно насчет нытья в костях и моей нелегкой "бетонной" доле (в злорадной надежде разбудить Главного), как вдруг поднял глаза чуть повыше, и — Ба!..

Вместо унылого двухсуточного дождя — лучистый солнечный свет и необозримые просторы! Не сходя с места, сквозь пустые стены нашей сарайки были великолепно видны могучие горные склоны, подступающие к берегу. Вершины обрезаны контуром бетонной крыши сарайки. Задышав полной грудью и забыв про нытье в костях, я выскочил из сарайки и, запрокинув голову, принялся их рассматривать. Снег! В косых лучах утреннего солнца горы искрились, переливались и сверкали. Ослепительные пики и стены на самом верху под сплошными снеговыми шапками на фоне синего неба, затем извилистые снежные языки и космы чуть пониже, а еще ближе к озеру горы казались покрытыми тонким слоем ярко освещенной сахарной пудры, ночного инея, сквозь который кое-где проступали голые камни. Все это широченное гигантское белое великолепие обрывалось на уровне 300-400 метров над водой, уступая место некрутым каменистым склонам с контрастной игрой теней в косых лучах, с глубокими фиолетовыми складками-ущельями, еще не тронутыми утренним светом, в которых кое-где угадывались темные кроны легендарных тянь-шаньских елей. Похоже, ночная туча, повиснув нижним краем как раз на этой высоте и окутав собою горы, им к утру без остатка, превратившись в белый сверкающий покров. Через полсекунды я, переварив это первое впечатление, уже был готов воспринимать дальше. Повел взглядом вдоль берега — и новая порция восторгов. Кое-где извилистая линия далеко вдавалась в зеркальные воды Исссык-Куля, и в них полупрозрачными отблесками отражались беспокойные очертания снежных склонов. Ухх! Ну и наконец — взгляд на противоположный берег. Сначала даже мгновенное разочарование... Темная, слегка горбатая, невыразительная полоска берега в далекой дымке, пятьдесят километров отсюда. И лишь секунду спустя глаз начинает различать высоко над нею едва проступающий из пространства трудноуловимый неровный контур, который венчается цепочкой бело-золотистых снежных шапок, дрожащих на пределе резкости человеческого зрения. И так — по всему берегу. Стоит посмотреть в любое место, где на первый взгляд нет ничего кроме бескрайней водной глади, и через несколько секунд над нею начинают проступать эти полупрозрачные очертания далеких гор, над которыми висят в пространстве, не касаясь воды, такие же снежные главы. Размеры озера — сто пятьдесят километров на пятьдесят; и от нашей сарайки был виден почти весь берег — величественный нереальный горный силуэт, опоясывающий водную гладь.

Воистину, иногда справедливость настигает нас и на земле. После двух суток путешествия под мерзким нескончаемым дождем вдруг такое великолепие светлого утра. Возвышенное звучание пейзажа настраивало на патетику, благодушие и человеколюбие. Оставив Главного мирно дрыхнуть на мягком надувном матрасе, я вновь и вновь оглядывал вереницу горных склонов на нашем берегу, зеркальную водную ширь озера и прозрачные силуэты горной цепи на противоположном берегу. Я бегал среди кустов и каменистых осыпей, стараясь найти место с наилучшим обзором. Душа пела с замиранием, хотелось летать, плакать слезами счастья и дарить леденцы маленьким детям.

Главный проснулся естественным путем минут через двадцать, вылил на меня полновесную чашу своих собственных восторгов, потом мы еще пару минут переживали совместный восторг сообща, и лишь затем перешли от пищи эстетической к пище плотской — все тем же невыразительным консервам мурманского минтая.

В разгар битвы с мурманскими консервами нас навестила комендантша всего этого богоугодного заведения — то ли обходя вверенную территорию, то ли возвращаясь после утренних испражнений. Вопреки мнению вчерашнего дедушки-сторожа, комендантша оказалась милейшей славянской женщиной лет пятидесяти с развитыми материнскими инстинктами. Оглядев нас, мокрых, стылых и голодных, она всплеснула руками, запричитала, прониклась и растаяла. Далее последовала череда заманчивых предложений — ночевка с теплом помещении, бесплатный завтрак-обед-ужин единовременно и обещание незамедлительно уволить дедушку-сторожа к чертовой матери. После краткого совещания мы, однако, от всего отказались. Ночевка означала потерю целых суток, комплексного завтрака тоже нужно было ждать еще часа два, а в ногах и в головах наших уже пульсировал километровый зуд нового дня, хрустальные снежные склоны в пронзительно-прозрачном воздухе заставляли подпрыгивать на каждом шаге и звали в путь безотлагательно. На прощанье мы даже высказались за продление трудового соглашения пансионата с дедушкой-сторожем, проявив всемирную солидарность пьющих людей.

Это был, пожалуй, самый курортный день из всех. Идеальная велосипедная погода — солнечно и прохладно, дорога гладкая и ровная, со всех сторон эстетическое великолепие, близость водной поверхности усиливала черноморский эффект. Апофеозом стал поселок Чолпон-Ата, этакая киргизская Ялта. Как и положено курортному поселку, всей своей планировкой он развернут лицом к берегу, и сбегающие вниз улочки напоминают крымские. Вдоль берега самый настоящий пляж с разноцветными зонтиками, впрочем, пустынный — погода все-таки не располагала к купанию. Для полноты курортной картины по улочкам толкались праздные люди, играющие в "летний отдых у моря". Рабы стереотипов вышагивали в шортах и сандалиях при температуре в тени меньше двадцати градусов, посинелые коленки в ляжки в мурашках. Иногда оказывается невозможным сломать устоявшееся представление — раз приехали на курорт, надо ходить в шортах. Такие же синие коленки и ляжки в мурашках я позднее неоднократно наблюдал в Крыму на майские праздники.

Главный, заразившись общим курортным настроением, начал вдруг лихорадочно агитировать меня искупаться в озере. "Тём, Тём, ты чо, это ж такой шанс! Больше, может, и не будет! Когда ты еще искупаешься в Иссык-Куле — жемчужине Средней Азии, а? Детям своим будешь рассказывать!". Прогноз оправдался лишь частично. Действительно, шанса больше не представилось. А вот что касается детей — оные с тех пор успели появиться, достигли более-менее сознательного возраста, однако про купание в озере Иссык-Куль меня пока не спрашивают. Разумеется, мы в нем все-таки поплавали, хоть и без удовольствия — все-таки холодновато. Интересное впечатление оставляет тамошняя вода: набираешь в рот, и первое впечатление — "Да она же пресная!"; и лишь секунду спустя начинается понимание, что пресная-то она может и пресная, а пить ее все равно нельзя. Недаром на карте обозначено "Иссык-Куль (сол.)"

После купания Главного обуяла какая-то дополнительная бодрость и решимость, и он начал всерьез рассматривать возможность рвануть напрямую от Чолпон-Аты через два хребта прямо в Алма-Ату. Злую шутку с ним сыграла уже известная карта "Иссык-Куль – жемчужина...", на которой была обозначена умирающим пунктиром какая-то козья тропа, прихотливыми извивами пересекающая Заилийский Алатау и Тенгей-Ала-Тоо.

— Да фигня, Тём, тут всего-то пятьдесят километров по прямой, неужели не прорвемся? Да на себе зверей перетащим!

Слава Богу, этот увлекающийся энтузиаст хоть не договорился до такого кощунства, как "в крайнем случае бросим зверей". Но и без того мне пришлось приложить некоторые усилия и на полном серьезе отговаривать его от этой затеи, приводя аргументы и выдвигая доводы. Удалось не без труда. Будущее показало мою правоту, но об этом — на последних страницах повествования.

Поселок Григорьевка, следующий после Чолпон-Аты, встретил нас разливным пивом возле автобусной остановки. Запоздало отметили вчерашний день рождения, по две кружки каждый с мантами на пару (уточняю — не м_е_нтами, а м_а_нтами). И тут вынужден констатировать, что киргизский общепит и в подметки не годится узбекскому. Плов — серое месиво без доли фантазии, лагман — обычная вареная вермишель вместо вручную нарезанной лапши из тщательно раскатанного теста, ну и так далее. Одни только манты более-менее соответствуют своему гордому имени.

В этот курортный день мы много и с удовольствием вступали в контакт с цивилизацией. Кроме упомянутого пива, к контактам отнесу также: покупку наконец-то куска мыла банного вместо утерянного под Шамалды-Сай, покупку мною киргизского национального колпака в Чолпон-Ате, покупку Главным меховых тапочек с национальным орнаментом там же, а также отправку ритуальной телеграммы некоему Субботе. Дело в том, что наш одногруппник Суббота еще в Москве известил нас о своем решении сочетаться законным браком и назвал дату торжества, которая как раз приходилась в разгар нашего путешествия. И мы все время экспедиции считали дни до этой свадьбы, а по вечерам коротали время в палатке, придумывая разнообразные варианты поздравительного текста. Следует отметить, что этот наш Суббота женился не впервые, да и в принципе заслуживает отдельного цикла новелл за свои фантастические успехи на альковной стезе, поэтому окончательный вариант текста хранил на себе печать нашего саркастического отношения к брачным отношениям вообще и Субботинским в частности. (Как выяснилось много позже, сарказм наш оправдался лишь отчасти). Итак, вот этот текст, поражающий телеграфной краткостью, спартанским лаконизмом и эзоповой выразительностью: "ПОЗДРАВЛЯЕМ ОЧЕРЕДНОЙ СВАДЬБОЙ ТЧК ВЕЛОТУРИСТЫ". К сожалению (а может и к счастью) телеграмма эта так и не дошла до адресата, бесследно растворившись в тысячекилометровой паутине телеграфных проводов, опутавших одну шестую. Кроме того, впоследствии выяснилось, что в ходе путешествия мы сбились в счете времени, и отослали телеграмму на сутки позже.

А еще этот день запомнился мне удивительным перекосом в сознании тех местных жителей, с которыми нам довелось общаться. Все они исходили из той неоспоримой аксиомы, что велотуристы (как и любые белые люди вообще) появляются на берегах Иссык-Куля исключительно для поиска и сбора конопли. Любые иные версии им просто не могли прийти в голову, и отметались с порога, а наши растерянные оправдания вызывали лишь скептические ухмылки и понимающее покачивание головой — мол, давай-давай, заливай. Никакие наши слова про красоты природы и искренний интерес к людям, никакие рассказки про Бухару и Самарканд не могли поколебать твердокаменной убежденности аборигенов, что мы только пару дней назад слезли с поезда во Фрунзе, и теперь рыскаем по побережью в поисках конопли. Таков порядок вещей в подлунном мире: солнце восходит утром и заходит вечером, снег выпадает зимой и тает летом, белые люди приезжают только за коноплей. Они приезжают на машинах, на поездах, на ишаках, на лошадях, пешком, наконец. А теперь вот, оказывается, объявилась и новая разновидность белых людей, приехавших за коноплей — велосипедисты. Случись тогдашнему президенту Северо-Американских Соединенных Штатов Рональду Рейгану появиться на берегах озера Иссык-Куль — и то местные жители сочли бы, наверное, что этот представительный старик шуршит тут на предмет анаши вместе в представителями госдепа и неграми-охранниками из морской пехоты.

К концу дня у Главного началась какие-то непонятные проблемы с переключением передач, цепь слетала и волочилась по земле, темп упал, настроение наше вновь испортилось. На ночь остановились в крайней восточной точке Иссык-Куля — возле поселка Тюп. В двадцати километрах южнее, на противоположном берегу, виднелся белым пятном город Пржевальск. На тот момент прошло лишь два-три месяца после нашего предварительного распределения в МАИ, и Пржевальск, как ни странно, также входил с число возможных мест распределения наряду с известными монстрами ракетно-космической индустрии. Разгадка заключалась в расположенном на Иссык-Куле полигоне для испытаний подводных ракето-торпед.

После того как солнце скрылось за прибрежными горами, наступило полное безветрие, на землю опять сошла холодная синяя мгла, а из неглубоких ущелий выползли облака тумана. Наша с Главным ленивая дискуссия по поводу плюсов и минусов гипотетического распределения в Пржевальск постепенно затихла, застывая в холодном воздухе и медленно сходя на нет.

20. Предпоследняя

Следующий день оставил у меня лишь дрянные и невзрачные воспоминания, несмотря на хорошую погоду. Дорога, покинув Иссык-Куль, потащилась вверх вдоль пологой скучной долины, обрамленной отрогами Кюнгей-Ала-Тоо. Несколько километров темно-зеленые ели еще разнообразили эти склоны, но затем исчезли и они, оставив нам для созерцания лишь монотонные желто-серые осыпи. Качество дороги резко ухудшилось, как это обычно и бывает на границах областей, а тем более союзных республик. Асфальт совершенно исчез, вместо него потянулась унылая пыльная полоса слежавшегося гравия с сыпучими обочинами. Совершенно неподходящее покрытие для нежных полугоночных шин диаметром 32 мм (а про велосипеды BMX в те годы мы еще и слыхом не слыхивали). Наши несчастные звери судорожно вздрагивали на этих камнях, неуклюже и мучительно подпрыгивали, разбивая нам промежность своими седлами и обреченно звеня готовыми лопнуть многострадальными спицами. У Главного усугубились проблемы со звездочками и передачами, и каждые пять-десять километров он, привставая на ответственном подъеме или преодолевая предательскую гравийную россыпь, вдруг со скрежетом проваливался педальной ногой в пустоту, в очередной раз разбивал себе промежность и с воем отчаяния сползал со зверя. Свалившаяся цепь бессильной членистозвенной змейкой волочилась по пыльному иссохшему гравию. Мат-перемат, и можно было несколько минут постоять и сочувственно поглазеть, внутренне радуясь вынужденной паузе.

А еще в этот день дорога запомнилась овечьим дерьмом. Осень уже настойчиво стучалась в двери, и чабаны с верхних пастбищ гнали вниз несметные овечьи отары, покрывая гравий экскрементами этих парнокопытных. Вообще-то такие отары встречались нам и раньше, но в этот день их было что-то особенно много. Как увидишь впереди на дороге это шевелящееся бело-серое месиво — все, приплыли. Пауза на четверть часа. Неторопливый безмозглый поток животной вони лениво обтекает со всех сторон под монотонное блеяние, и разогнать эту толчею грязный клочьев шерсти и глухо стучащих рогов нет никакой возможности. Вместо этого лучше предаться странноватому, примитивному до идиотизма развлечению: сказать какому-нибудь барану «Бе-ээ!» Ответное «Бе-ээ» следует мгновенно, и совершенно тупой взгляд ничего не выражающих масляных глаз с красными веками. Даже удивительно, как сильно может раздражать такая животная тупость в сочетании с собственным нетерпением ехать дальше. «Баррран, блин!!!» — «Беее!» — «Ну ты, блин, барран!!» — «Беее!» — «Ну и баррран!!» — «Беее!» — «Овца е###я!!!!» — «Бееее!». Захватывающий диалог, в который погружаешься, все более сатанея. Странно, что в Библии термины «телец» и «агнец» имеют такое положительное, временами даже трогательно-трепетное звучание... Зато вот пастушьи овчарки, которые без устали носятся вокруг отары с чувством многократного умственного превосходства, производят куда как более приятное впечатление — здоровенные лохматые псины, с легкостью летящие вверх по камням гигантскими прыжками. Все видят, все понимают, и без малейшей команды пастуха загоняют заблудших скотов куда положено. Ну, а уж буде команда отдана — разорвут на фиг.

Во второй половине дня мы достигли водораздела Иссык-кульской котловины и бассейна реки Чарын — слабо выраженного безымянного перевала высотой под 2000 метров. Впереди открывалась неоглядная, слегка наклоненная плоская казахская степь, а за спиной осталась Киргизия. И тут зажмурьтесь, противники патетики, отвернитесь и перелистните, ибо ниже пойдет беззастенчивый дифирамб этой стране. Итак, Киргизия, страна – очарованный сон. Сон, в котором снежные вершины тихо отражаются в зеркальной бирюзовой водной глади, где вздымаются нагромождениями враз окаменевшего гнева скалистые обрывы и где раскинулись в холодном молчании пустынные горные долины, по которым заунывный ветер гонит волны колеблемых трав. Сон, в котором дико ревут среди гранитных стен бурные пенистые потоки, где грохочут феерические каскады водопадов под радужным облачком брызг и где косматые облачные языки лениво сползают с мокрых склонов. Очарованный сон, в котором снег искрится розовыми иглами в лучах рассветного солнца, где среди сочной травы тихими видениями бродят под дождем промокшие лошади, понуро опустив головы и лишь изредка встряхивая гривой, где вьется из юрты уютный дымок и где заезжих туристов кормят бараньей нижней челюстью с губами. Плата за просмотр этого очарованного сна — зубовный скрежет на подъеме и дрожащий стук зубов под мокрым снегом, просоленная литрами пота майка и посиневшие от холода до бесчувствия руки, и долгие-долгие-долгие часы терпения. Уверяю вас — плата более чем умеренная.

И тут противники патетики уже могут снова открыть глаза, а я с трудом переключаюсь на будничную рутину. На казахской стороне нас ожидала однообразная скучная степь, ровный ветер, покрывающий безлюдные просторы и одинокий пыльный шлейф, остающийся от двух велосипедистов посреди плоской бесконечности. Если бы не очертания отрогов Алатау, картина не отличалась бы от классического казахстанского пейзажа, наблюдаемого из окна поезда на протяжении двух суток.

Первый значительный населенный пункт на казахской стороне — райцентр Кеген. Мы вкатились в него уже вечером, наперегонки с последними минутами перед закрытием местной столовой. И — нет, это уже не Рио-де-Жанейро! — окончательное возвращение из азиатской гастрономической сказки к суровым реалиям советского бытия: слипшиеся серые макароны и тон к ним котлета, основным компонентом которой являлся хлебный фарш. Плюс компот из сухофруктов. Обед стопроцентно совпадал с меню студенческой столовой МАИ, что ввергло экспедицию в уныние. Да и сам поселок оптимизма не вызывал — хаотично разбросанные кирпичные и саманные халупы, недостроенные или полуразвалившийся железобетон, ржавые скелеты самодвижущихся экипажей и вонь солярки. Очень похоже на степные поселки в Калмыкии — то же полнейшее нежелание внести хоть толику старания и ума, то же наплевательское отношение к загаженной по максимуму окрестности, та же планировка без всякого учета рельефа. А впрочем, какой там рельеф. В степи вся мерзость техногенной цивилизации проявляется особенно отчетливо — никуда ее не спрячешь, никаким лесом она не зарастет и никакой песок ее не засыпает, вот она, вся на виду, наблюдайте откуда хотите.

На ночь остановились, как и в Калмыкии, возле каменных оград мусульманского кладбища — веселого раскрашенного игрушечного городка с башенками, домиками, марочками и стеночками. Хоть какое-то преткновение для сознания, растерянного в своем одиночестве на фоне степи, как пришпиленная бабочка в коллекции.

На следующий день дорога, слегка уйдя вверх, вывела нас на пологий, едва заметный перевал Кегенский, и тут начался удивительный урок пространственной географии, неправдоподобно-наглядный и захватывающий все существо. На север и восток, насколько хватало глаз, расстилалась бескрайняя степь, с едва заметными кое-где светлыми точками — кошарами или МТС, слегка разрисованная исчезающе-тонкими линиями проселочных дорог. К югу эта степь, ничуть не теряя в своей неохватности, слегка поднималась наклонной плоскостью и упиралась в подножия отрогов Заилийского Алатау, и там светлые пятнышки поселений встречались почаще, а кое-где были различимы и прорезающие степь русла пересохших рек. И наконец на юго-востоке, не пределе видимости возвышались голубоватые силуэты колоссальных далеких гор. Здесь можно было бы объяснять понятия "географическая карта" школьникам младших классов. Все было видно на десятки километров вокруг, и мы без труда находили на карте видимые населенные пункты, горы, дороги и реки. Вон то белое пятно вдалеке, посреди едва видимой степи — это райцентр Чунджа, до него 50 километров. А вон те селения, бисерные россыпи домиков у подножия гор — кишлаки Узунбулак и Жылысай, соответственно 15 и 20 км отсюда. Ну, далекие, едва различимые горы мы классифицировали не иначе как массив, примыкающий к Хан-Тенгри (6995) на расстоянии более 100 км, возле самой китайской границы.

Полнейшая прозрачность воздуха, удивительное, пьянящее чувство подвластности и доступности пространства, совершенно неведомое нам, равнинным лесным жителям, стиснутым строениями и близким горизонтом. Вот она, оказывается, какова бывает, наша планета — распахнутая ширь до предела зрения, на фоне которой теряются, едва различимые, целые райцентры. Хотелось глубоко дышать широкой грудью, орать и дурачиться (а на самом деле, повторюсь, славить Господа своего, но — неосознанно).

Километрах в сорока от перевала Кегенский расположено еще одно чудо природы — Чарынский каньон, наш казахстанский ответ американскому Большому Каньону в штате Колорадо. Ровная сухая степь прорезана впечатляющей впадиной глубиной несколько сотен метров, которая разверзается перед путником совершенно неожиданным провалом. Еще за пару минут велосипедного пути до каньона ничто не нарушает однообразно-монотонного течения плоской степи, раскинувшейся во все стороны. Можно стоять на расстоянии триста метров от края каньона — и не подозревать о его существовании. И вдруг дорога взбегает на очередной холмик — и хочется отскочить, отшатнуться и на всякий случай вцепиться руками во что-нибудь твердое и надежное. Циклопическим ковшом выбраны кубические километры грунта прямо под ногами, земная твердь обрывается куда-то в бездну крутыми террасами, а взгляд упирается в иззубренную красно-коричневую противоположную стену, которая уходит вниз параллельной вертикалью, и кажется, так близко — рукой подать. Отчетливо видны волнистые геологические слои, то светлее, то темнее, то более твердые — выпирающие наружу, то менее — выветрившиеся и раскрошившиеся. Слои эти образуют в своем чередовании ребристые волны поперек обрывистого склона. Кое-где высятся вертикальные столбы-останцы, отстоящие от скальных стен гигантскими перевернутыми сталактитами. Снизу весь каньон заполняется глухим гулом, и лишь секунды спустя взгляд останавливается на извилистой ленте реки Чарын, сверкающей в своем, кажущемся сверху неторопливым, беге. Нож прорезал пирог насквозь, почти не повредив его ровную поверхность.

По восточной стене каньона дорога спускается исключительно крутым и извилистым серпантином, нервы на взводе от опасной дороги и необычного пейзажа — все глубже погружались мы в каменную щель, все ближе подступали друг к другу отвесные каменные стены, все тревожнее нависали над нами эти обрывы, бастионы и замки гигантского замка. Внизу возле моста через клокочущий поток, в нижней точке неподвижного застоявшегося зноя, обнаружили жутковато-впечатляющее свидетельство человеческой опрометчивости — многометровую многолетнюю автомобильную свалку. Дело в том, что подъем на западный край каньона проходит не серпантином, а единым прямым отрезком длиной три-четыре километра, который крутой диагональю пересекает склон. Ни поворотов, ни ровных участков. Если на этом отрезке отказали тормоза — шансы минимальны. Десятки разнокалиберных авто в свалке у подножия Чарынского подъема подтверждали эту очевидную догадку.

Последние километров двести до Алма-Аты мы добирались на попутной машине. Каюсь, дали слабину. Официальной причиной была непоправимая поломка передней звездочки у Главного и мое недомогание после холодной ночи возле Тюпа. Истинной же причиной было свалившееся вдруг равнодушие к дальнейшему ходу экспедиции и безразличие к перспективам.

Попутку ловили полдня, и наконец Аллах послал нам бортовой 53-й ГАЗон, принадлежавший, судя по надписям, Алма-атинскому управлению геологии. Экипаж этого механического корабля степей был укомплектован тремя русско-казахскими метисами, которые наглядно иллюстрировали три возможных стадии перехода от Азии к Европе. Причем (только не надо обвинений в национализме) — положение в иерархии экипажа было прямо пропорционально доле славянской крови. Руководитель экипажа был почти русский человек, лишь слегка скуластый, правда, совершенно черноволосый и загорелый до неизлечимой черноты. Подчиненный ему водила — неразговорчивый монголоидный малый лишь с небольшой европейской примесью. И, наконец, низшее звено иерархии, веселый геологический рабочий-пролетарий: плоское лицо-кирпич с щелками глаз, обветренное до твердокаменной черноты. Отмечу, однако, что при всех своих внешних различиях эта троица великолепно понимала друг друга, объясняясь по большей части лишь двумя-тремя словами. Такое бывает, когда люди долго и тесно общаются друг с другом.

Мы загрузили своих зверей и "штаны" в кузов и сами забрались туда же. Вслед за нами, хитро ухмыляясь, перемахнул через борт и казах-рабочий. Руководитель и водила заняли свои места, и ГАЗон пустился в бесконечный тряский путь по неоглядным пыльным равнинам. Причина хитрой ухмылки рабочего выяснилась мгновенно — в кузове, среди какого-то барахла и промасленного хлама, стояла большая картонная коробка, в которой россыпью были навалены бутылки с пивом "Жигулевским" Алма-атинского пивзавода. Рабочий примостился возле коробки с видом человека, которому представилась возможность с удовольствием продолжить начатое. Впрочем, и нам досталось по паре-тройке бутылок. Ничего хорошего — теплое, почти без пены, водянистое, наполовину прокисшее, удары стеклянным горлышком по зубам по причине безрессорной тряски... Дорога наша длилась часов шесть, довольно муторных и утомительных. Однообразная высохшая степь вокруг, висящий пыльный след сзади и беспощадное светило над бескрайними просторами. Казалось, ГАЗон застыл на месте, лишь из вредности содрогаясь кузовом и вызывая кислое пивное клокотание где-то в желудочных глубинах. Время и пространство остановились, степь монотонно наплывала спереди и уплывала назад, и только медленное изменений очертаний гор вдалеке слева подтверждало — мы все-таки движемся. Несколько раз я пытался заснуть, и вновь просыпался от особенно сильных приступов тряски. Основным же развлечением были выходы рабочего-казаха по малой нужде, на полном скаку ГАЗона. Коробка с пивом постепенно опустела наполовину, и казах все чаще и чаще нетвердым шагом, едва не валясь на дрожащий пол, добирался до заднего борта и мочился назад, в ритуальный пыльный след над степью. Каждый раз можно было делать ставки — насколько хватит у него врожденного чувства равновесия и ловкости степного наездника, чтобы не вывалиться от тряски через борт вместе с расстегнутыми штанами. Выпитое пиво явно не было его союзником в этой борьбе. Тем не менее каждый раз казах исправно подтверждал неоспоримую истину — советскому геологическому рабочему по плечу абсолютно все.

Наконец вместо выжженной степи начала попадаться один за другим аулы, кое-где кое-что зазеленело, пробиваясь сквозь мой усугубленный кислым пивом сон — тряский и нездоровый — и буквально километров через десять мы въехали в пригороды Алма-Аты. Вот и все.

Финиш.

21. Алма-Ата. Домой!

Геодезический ГАЗон выгрузил нас на восточной окраине Алма-Аты. Вокруг был настоящий большой город, безо всякого отзвука степей, гор или скал, и мы вдруг почувствовали себя сильно не в своей тарелке. Как рыбы, выброшенные на берег, или, пожалуй, еще точнее — как рыбы глубоководные, вдруг стремглав поднятые на поверхность. Как если бы этих рыб, привыкших к отдаленному царству придонного мрака, подняли бы прямо в полосу пляжного прибоя, с толчеей плавучих окурков, пластиковых бутылок и прочего мусора в грязной пене. Подняли бы, даже не предоставив по одной минутке на адаптацию сначала в угрюмых толщах средних глубин, а потом — в переливчатых приповерхностных слоях. Вот так же и мы, выдернутые из казахского степного захолустья, вдруг очутились на широких магистралях Алма-Аты.

Изрядно прокатившись по улицам, достигли железнодорожной станции Алма-Ата-II — тоже все еще далеко не центр города, однако ж исходная точка отправления московских поездов. Билеты удалось купить на поезд, уходивший завтра в 16 с чем-то, таким образом, у нас остались целые сутки на освоение тогдашней столицы Советского Казахстана — сутки, о которых я в принципе не жалею.

Впрочем, начало было не блестящее. Оставив вещи в камере хранения, мы покрутились немного по привокзальным закоулкам, в очередной раз убедились, что узбекская кухня превосходит и киргизскую, и казахскую, и вернулись на вокзал ночевать. Возвращение происходило уже в темное время суток и воспринималось просто феерично — мы сломя голову носились на пустых зверях по обезлюдевшим неосвещенным улицам, почти не видя асфальта во мраке и лишь интуитивно пытаясь угадать его выбоины. Абсолютная игра в орлянку с судьбой, где плата за проигрыш — в лучшем случае разрыв спиц, в худшем (правда, крайне маловероятном) — перелом шейных позвонков. Пустой, лишенный томительного груза зверь воспринимался неправдоподобно легким, податливым и послушным, изумительно разгонялся даже при минимальном усилии и аж вибрировал от своей необузданной прыти в такт педалирования, когда мы шутки ради давали «стояков» на этих темных пустынных улицах. Схожее чувство легкости я испытывал ранее, когда впервые надел кеды после месяца в сапогах на военных сборах.

Ночевка на вокзале, как всегда, подарила массу ярких впечатлений, по большей части малоприятных. Что ни говори, а вокзалы в советское время были одним из кратчайших способов к постижению жизни такой, какова она на противоположной стороне агитационных плакатов. Ночные впечатления остались у меня в памяти цепочкой хитросплетений из трех сюжетных линий, весьма противоречивых и объединенных лишь единственной общей чертой — все три мешали нам спать.

Первая сюжетная линия — какое-то беспокойное семейство убогих инвалидов, живущих непонятно чем и, пытавшихся, совсем уж непонятно зачем, уехать куда-то по железной дороге. У семейства отчего-то возникали потребности в перемещении между этажами вокзала, и мы с Главным подвернулись им под руку тут как тут. Два здоровых молодых балбеса, без напряжения скакавшие по лестницам с любым грузом. Справедливости ради отмечу, что инвалиды были не слишком тяжелые, но все равно — радости не доставили. Какой-то неожиданный мотив средневековой литературной готики, шуты-карлики, паяцы-кампричикосы, Квазимодо среди химер собора Нотр-Дам — и все это вдруг в центре Азии, в окружении казахов-анашистов, на стыке великий степей и горных стен Алатау.

Вторая сюжетная линия диктовалась репертуаром коммерческого видеосалона, который скрашивал быт транзитных пассажиров. Это, напомню, была еще на заре видеобизнеса, когда в ходу были декодеры ПАЛ/СЕКАМ, и расплывчатые тени на экране перемещались под однообразный гнусавый голос переводчика с прищепкой на носу. Репертуар видеосалона был угнетающе однообразен — исключительно китайские боевики, что впрочем и неудивительно, до китайской границы не слишком далеко. И всю ночь напролет по зданию вокзала разносились гулкие удары шоалиньских монашеских посохов, треск раскалываемых нунчаками черепов, или простые и незатейливые удары по роже. Изредка непременный гнусавый голос сообщал «Сейчас я вырву твою печень, Желтый Дракон!», после чего нескончаемый обмен ударами продолжался. И так всю ночь напролет. Сказочное удовольствие.

Ну, а третья сюжетная линия, совершенно непременная — привокзальные менты. Естественно, эти милые интеллигентные люди не могли пройти мимо двух грязных оборванцев, небритых-нестриженных, со спутанными волосами в многодневных пыльных наслоениях. В общей сложности у нас проверяли паспорта раз пять-шесть, причем особенно доставалось Главному. Дело в том, что у него в паспорте стоял штамп временной московской прописки на срок до 1 сентября. А на вокзале мы появились во второй половине дня 31-го августа. И менты, проверив его паспорт вечером 31-го, с удовольствием взялись проверять его спустя пару часов, уже после полуночи, дабы уличить в качестве бомжа без прописки. На что Главный был вынужден неустанно цитировать статью какую-то «Положения о паспортной системе», согласно которой срок прописки устанавливается включительно. Менты разочарованно вздыхали и отходили в сторону. Что им за развлечение в этом — и сам не знаю. Тем более вроде славянского вида были менты-то…

Так и прошла эта ночь — среди немощных инвалидов, шаолиньских рукопашных мастеров и недалеких служителей правопорядка. До истощения психики — рукой подать. Слегка обезумев от каскада ночных вокзальных впечатлений, мы в мутной бессоннице кое-как дотянули до серых предвестников рассвета, а потом вновь отправились колесить по городу. И не пожалели. С первыми солнечными лучами в прозрачном утреннем воздухе над городом Алма-Ата начали проступать зыбкие, будто невесомые силуэты горных вершин Заилийского Алатау. Я совершенно точно помнил, что накануне никаких гор не было видно, а теперь — нате пожалуйста, почти неразличимые склоны, скрытые атмосферной глубиной, тонкие дрожащие линии ребер и отрогов, а над всем этим полуувиденным-полуугаданным — отчетливые снеговые шапки, слегка розовые в свете восходящего светила. И хотя мы уже успели за время экспедиции налюбоваться всякими горами, хорошими и разными, все равно — привыкнуть невозможно. Снова остановились посреди какой-то улицы, постояли-поглазели, раскрыв рты, и только потом покатили себе бесцельно дальше. А спустя какие-то полчаса великолепная хрупкая панорама снова растворилась в небе, скрытая смогом нового трудового алма-атинского дня.

Удивительное дело, но Алма-Ата показалась нам городом очень большим, вернее, даже огромным. Беспристрастный велосчетчик на переднем колесе Главного зафиксировал, что в тот день мы проехали по улицам Алма-Аты около шестидесяти километров, и не было этим улицам ни конца, ни краю. Правда, значительная часть площади города (на окраинах) была занята одноэтажными домиками сельского типа, с садиком-огородиком, а то и с курами. Этакая гипертрофированная кубанская станица, раскинувшаяся без конца и края по плоской казахской степи у подножия Алатау.

Второе по силе впечатление — гастрономическое. Из всех городов, встретившихся на нашем пути, Алма-Ата оказалась самым русским городом, и это отражалось в том числе в ассортименте продовольственных магазинов и столовых. С ностальгической слезой мы с Главным поглощали ряженку и коровье молоко, без счета пожирали пирожные безе, «картошка» и «корзиночка», столь любимые мною в детстве. День примитивного желудочного восторга, который затмевал все остальное.

А на третьем месте, пожалуй, всякие алма-атинские студентки, выряженные в честь Дня знаний. Прежние московские воспоминания и ассоциации с огромным трудом пробивали себе дорогу сквозь заскорузлые пыльные наслоения в сознании, и казалась слегка дикой сама мысль о том, что и мы через несколько дней уже сможем настолько интегрироваться в цивилизацию, чтобы даже со внутренней саркастической ухмылкой припоминать хиты алма-атинского модельного ряда — как обычно в провинции, все слегка наивно-карикатурное, всегда чего-нибудь слишком, а чего-то — наоборот, в недостатке. Плюс к тому к русскому провинциальному стремлению подражать Москве примешивается казахское чувство прекрасного, весьма специфическое, и европейскому платью чуждое. Тут уже какое-то подражание подражанию, а прямо выражаясь — просто пугало огородное, особенно с учетом специфики национального телосложения. Впрочем, до того ли нам…

Еще одна удивительная особенность этого города — нарочитая, напоказ декларированная многонациональность. На площадях и скверах можно было увидеть многочисленные стенды с сегодняшними газетами, и я насчитал никак не меньше пяти языков — русский, казахский, украинский, немецкий и корейский. Да-да, и корейский! Небольшие желтоватые листочки, покрытые иероглифами, напоминали о сотнях тысяч корейцев, продолжающих проживать в чуждых им безводных степях спустя десятилетия после смерти «отца народов». Остановившись на минуту возле этих листочков мы с Главным, помнится, принялись изображать лицами и жестами песню «Мы ждем перемен» известного корейского исполнителя.

В целом же об Алма-Ате остались очень приятные воспоминания. Мы не чувствовали себя чужими — пожалуй, единственный раз за все время путешествия. В отличие от Бухары, Самарканда, Ташкента и даже Фрунзе, в Алма-Ате уклад жизни скорее русский, чем азиатский. Несмотря на всю свою многонациональность и обилие казахских лиц в толпе, с целом город казался по-русски спланированным, по-русски построенным и по-русски живущим. Казахи влились в этот по-русски живущий город мощным потоком смуглых скуластых но, что удивительно, не внесли диссонанса. И поэтому сегодня, много лет спустя после нашего путешествия и после отделения Казахстана, мне представляется слегка ненормальным то, что этот весьма русский по духу город, основанный как скобелевская крепость Верный, считается чисто казахским провинциальным населенным пунктом. Да, тысячи километров мелкосопочника, каменистые плоские вершины плато Устюрт и безводные степи возле Экибастуза — это, безусловно, исконное достояние и гордость могучего кочевого народа. Но вот что касается городов типа Алма-Аты или Усть-Каменогорска — язык не поворачивается назвать их казахскими. Впрочем, что об этом...

Обратный железнодорожный путь в столицу вспоминается как почти четверо суток аскетической неподвижности. Месячное велосипедное путешествие через Азию некоторым образом изменяет отношение к окружающему. Появляется возможность не воспринимать жизнь как последовательное удовлетворение физических потребностей, следование от одной цели к другой или череду осмысленных переходов от чего-то к чему-то. Удается сутками неподвижно лежать на верхней полке, не испытывая потребностей, никуда не торопясь и ничего не ожидая. И лишь отдаленный фоном на заднем плане рисуются раскаленный плацкартный вагон, перенаселенный раза в два подсаженными леваками коренных национальностей, горячий степной воздух сквозь открытые окна в смеси с тепловозной гарью и душными испарениями пассажиров, непрерывный стрекот чужой гортанной речи и дымок анаши из тамбура.

Впрочем, что я вам рассказываю, вы ведь уже знаете — "в азиатскую экспедицию стоит съездить хотя бы ради этой четырехсуточной железнодорожной экскурсии через пол-страны и обратно. Даже если просто приехать куда-нибудь в Алма-Ату на поезде и отбыть в Москву в тот же день, у вас уже останутся незабываемые впечатления, которые сильно изменят ваши представления и о стране, в которой вы проживаете, и о населяющих ее людях".

Приложение A.

Краткий словарь жаргонных терминов из области велотуризма.

Белла, чао — невыразимое состояние, смесь страха и восторга, которое охватывает велосипедиста при приближении гор.

Вытянуть — переключить передачу так, чтобы цепь переместилась с меньшей звездочки на большую. На задних звездочках приводит к замедлению движения, на передних — к ускорению. При движении вверх В. практически невозможно, что вынуждает производить эту операцию перед началом подъема. Ср. сбросить.

Заголодать — ощутить, что запас энергии в организме закончился. Наступает всегда неожиданно. Единственный способ борьбы — незамедлительно сожрать чего-нибудь горячего, жирного, сладкого, и побольше.

Зверь — уважительное наименование велосипеда. Возможно также "зверюга"

Кузьма Петрович — любая собака из населенных пунктов по пути следования. Обычно преследует экспедицию со злобным лаем в тщетной надежде догнать.

Лифт — такая велосипедная передача, при которой вращение передается с каретки на заднее колесо в соотношении 1:1 или близком к нему. Применяется при въезде на чудовищно крутые стенки. В стандартную комплектацию велосипеда не входит.

Лошадить — ехать существенно быстрее, чем хотелось бы остальным членам группы, и принудительно увлекать их своим примером. Обычно исп. в неприязненном контексте.

Манетка — рычажок переключения передач. В гоночных и полугоночных велосипедах традиционной конструкции расположен на нижней трубе рамы.

Натянуть на шишку — преодолеть стенку стояком, всеми силами стремясь к вершине подъема.

Не разгибаясь — способ движения в характерной позе, при которой верхняя точка задницы расположена на одном уровне с плечами. Часто применяется для того, чтобы лошадить на равнине.

Отрабатывать — ехать первым при движении против встречного ветра. Обычно выполняется поочередно всеми членами группы.

Поводок — суппорт механизма переключения передач. Различают передний и задний поводок (соответственно на передней и задней шестеренке). Поломка П. в условиях пересеченной местности неминуемо ведет к порнографии.

Порнография — способ движения вверх на стенку. Состоит в чередование пешеходных участков и отрезков, преодолеваемых стояком. Обычно свидетельствует об усталости и связанным с ней истерическим состоянием психики велосипедиста. См. Также "по черной силе".

По черной силе — только в составе метафоры "порнография по Ч. С.". Означает крайнюю степень порнографии.

Пустой — зверь, с которого сняты штаны. Дать стояка на П. — наиболее быстрый способ передвижения

Сбросить — переключить передачу так, чтобы цепь переместилась с большей звездочки на меньшую. На задних звездочках приводит к ускорению движения, на передних — к замедлению. Возможно в любых условиях. Ср. вытянуть.

Семейный (семья) — большой универсальный гаечный ключ со множеством отверстий. Входит в комплект поставки велосипеда. Для серьезных ремонтных работ непригоден.

Серпонтий (Пан Серпонтий) — горный серпантин. При движении вверх — арена применения стояков, порнографии и т.п.

Слепая лошадь — только в составе метафоры "переть как С.Л.". То есть ехать на пределе возможного, жить только текущим моментом и не заботиться о распределении сил по дистанции. Обычно велотурист "прет как С.Л.", когда дает стояка на стенке.

Стенка — очень крутой (но обычно, к счастью, короткий) подъем. Всегда преодолевается стояком, в случае неудачи на С. неизбежна порнография.

Стояк — способ педалирования при движении в гору или (реже) при разгоне с места. Состоит в поочередном переносе тяжести тела то на одну ногу, то на другую, не опираясь задницей на седло ("въехать стояком", "дать стояка").

Стоячий — велосипедист, который едет сравнительно медленно.

Танцовщица — то же, что и стояк ("войти танцовщицей").

Тягун — длинный монотонный подъем ("взять тягуна"). См. также тягунец.

Тягунец — очень длинный монотонный подъем. Выматывает все силы.

Штаны — тип велорюкзака. В более широком смысле — совокупность багажных емкостей, которые крепятся к заднему багажнику.

Яма — элемент дорожного рельефа, представляющий собой сочетание короткого крутого спуска и последующего крутого подъема. Обычно встречается при пересечении дороги с горной рекой. Требует от велосипедиста оптимальной смелости, дабы по минимуму тормозить на спуске и при этом не упасть в нижней точке.